Цивилизация Древней Греции
Шрифт:
Трижды бросался я к ней, обнять порываясь руками.
Трижды она от меня ускользала, подобная тени
Иль сновиденью[25].
Эти тени блуждали по Асфоделевому лугу, под землей, по ту сторону ворот в пристанище мертвых, царство Аида. Похоронные почести и, особенно, кремация, являлись необходимым условием для того, чтобы душа достигла этого пристанища и наслаждалась мрачным покоем. Такое восприятие загробной жизни было неутешительным для смертных. Герои Гомера любили жизнь и скорбели при мысли потерять ее: однако ощущение неизбежности порождало пессимистическое смирение. Тень Ахиллеса, который был красивейшим и храбрейшим из людей, произносит горькие слова:
Я б на земле предпочел батраком за ничтожную плату
У бедняка, мужика безнадельного, вечно работать,
Нежели быть здесь царем мертвецов, простившихся с жизнью[26]
Делалось ли это лишь для того, чтоб утешить эти скорбные души, или же, скорее всего, это было смутное осознание того, что умершие в своей загробной жизни обладают сверхъестественной силой, способной причинить вред живым, — какой бы ни была причина, налицо факт сушествования погребального культа, следы которого обнаруживают некрополи геометрической и ранней архаической эпохи: в аттических кладбищах находят пепел от жертвоприношений, сделанных рядом с могилой, — большая ваза, возвышающаяся над ними, служила для возлияний. Кроме
Этот феномен героизации является основным в греческом мышлении. Основанный на почтении и страхе, вызываемыми смертью, он развивался с времен ранней архаики до эпохи эллинизма. Конечно, мысль о том, что каждый умерший становится героем, распространилась достаточно поздно, но она соответствовала глубокой тенденции и объясняет многие аспекты погребального декора архаической и классической эпох. На большом погребальном сосуде из мрамора было высечено изображение покойной вместе с ее именем — Миррина, ведомой в преисподнюю Гермесом, богом психопомпом, или «проводником душ», в присутствии трех людей — ее родственников. При этом афинский мастер, выполнивший этот барельеф в 430–420 годы, изобразил Миррину и Гермеса выше, чем трех живых людей, давая понять таким образом, что их рост является отличительным признаком Бессмертных. На аттических погребальных расписных вазах из глины V века, называемых лекифами (сосуды для масел), изображены многочисленные сцены приношений к погребению: живые, девушки или эфебы, отправляются к надгробному памятнику, украшают его лентами или просто стоят задумавшись, вспоминая умершего. Серия аттических скульптурных стел прерывается на период между концом VI века и приблизительно 440 годом: несомненно, это связано с законом против роскоши и излишних расходов, согласно которому такие статуи были запрещены после падения Писистратидов. Но с 440 года до конца IV века (когда философ Деметрий Фалерский вновь запретил их) они исчисляются сотнями: покойные изображались сидя или стоя, часто в окружении близких, которых они иногда держат за руку. С трогательной сдержанностью они передают сложные чувства, которые афинянин классической эпохи испытывал перед смертью: сожаление и разлука, смирение перед неизбежным, желание утвердить непрерывность кровных и дружеских уз (этот смысл имеет сжатая рука), а также мысль о том, что покойный в новом мире приобретет новое достоинство. Аристотель в «Евдеме», сохранившемся благодаря Плутарху, весьма определенно сформулировал это убеждение: «Мы не только верим, что покойные наслаждаются блаженством, но считаем святотатством вести о них лживые и клеветнические речи, поскольку мы считаем это оскорблением существ, ставших лучшими и более могущественными».
Всех ли называли этим термином — «блаженные» (makarios)? Очень соблазнительно было верить в это, однако не меньшим соблазном было заручиться гарантией о вечном блаженстве еще во время жизни на земле. Эта естественная предосторожность объясняет популярность орфического учения и мистерий. Орфическое учение — это философско-эсхатологическая доктрина, которую античные авторы приписывали мифическому поэту Орфею. Несмотря на то что Геродот, Еврипид, Аристофан и Платон особо останавливались на ней, эта доктрина остается для нас весьма неясной: она была изложена в поэмах, авторство которых приписывается фракийскому певцу, которого наделяли музыкальным и поэтическим талантом и о котором рассказывали трогательную историю с участием в походе аргонавтов за золотым руном, неутешным трауром после смерти Евридики и трагической смертью от менад на горе Пангей. Считалось, что он преподал людям идеал аскетической жизни, основанной на воздержании от мясной пищи, отказе от кровавых жертвоприношений, запрете хоронить мертвых в шерстяной одежде. С другой стороны, орфическое учение порождало эсхатологию, описывавшую, какая судьба ждет умерших в мире ином, где виновных ждет суровое наказание, а праведные будут жить на Островах Блаженных.
Вторая «Олимпийская ода» и отрывок из «Плачей» Пиндара пронизаны этой концепцией потустороннего мира, которую поэт передает великолепными стихами. Возможно, орфическое учение объясняло также переселение душ, или метемпсихоз. Философ Пифагор Самосский, живший в VI веке в Кротоне, в Великой Греции, испытал влияние орфического учения и способствовал его распространению сквозь призму своей собственной доктрины.
Тот факт, что эти размышления о загробном мире играли серьезную роль в классическую эпоху, подтверждается интересным открытием: в Фарсале, в Фессалии, в одной могиле была найдена бронзовая урна, датируемая серединой IV века. Помимо праха в ней сохранились фрагменты костей и золотая пластинка размером 5 х 1,5 см с текстом, написанным беглым почерком. Это была небольшая поэма, уже известная в нескольких вариантах по эллинистическим источникам. Вот этот текст: «Направо от дворца Аида ты найдешь источник. Рядом с ним возвышается белый кипарис. Не приближайся к этому источнику! Дальше ты увидишь другой источник, текущий из озера Памяти: над водой стоят стражи. Они спросят тебя, зачем ты пришел. Расскажи им всю правду. Скажи: “Я сын Земли и звездного Неба. Имя мое — Стеллаир. От жажды в моем горле сухо: позвольте мне испить воды из источника!”» На этом текст из Фарсала прерывается, однако похожая табличка, найденная в Петелии, в южной Италии, содержит продолжение: «Они позволят тебе напиться из божественного источника, и тогда ты сможешь царствовать вместе с другими героями!» Существовали сомнения по поводу орфического характера этой поэмы, однако сходство с вышеописанной эсхатологией очевидно. Табличка из Фарсала была призвана помочь покойному в его путешествии в загробный
Ту же цель преследовали и Элевсинские мистерии, чья связь с орфическим учением была четко обозначена античными писателями, такими как Плутарх и Павсаний. У последнего мы читаем такие строки, относящиеся к ритуальному запрету на бобы: «Те, кто уже участвовал в церемониях инициации в Элевсине или кто читал поэмы, называемые орфическими, они знают, что я собираюсь сказать». Мистерии культа Деметры считались установленными самой богиней. «Когда Деметра, странствуя в поисках Коры, пришла в Аттику, — пишет Исократ в «Панегирике» (IV, 28), — то, желая отблагодарить наших предков за услуги, о которых слышать можно только посвященным, она оставила им два величайших дара: хлебные злаки, благодаря которым мы перестали быть дикарями, и таинства, приобщение к которым дает надежду на вечную жизнь после смерти». Между двумя этими благодеяниями существует прямая связь, ибо, сколь бы мало нам ни было известно о мистериальных обрядах инициации, совершенно бесспорно, что главную роль в них играли аграрные ритуалы, и в особенности ритуалы плодородия. Посвященный, которого называли мистом, должен был совершать определенные действия с предметами и произносить формулы, имевшие сексуальную символику, затем разыгрывался символический спектакль, нечто вроде священной драмы, воскрешавшей в памяти мучительные поиски Деметры, скитающейся в надежде найти свою пропавшую дочь, а также другие сцены, среди которых, возможно, имел место обряд иерогамии, хорошо известный обряд плодородия. Публичное вынесение колоса пшеницы завершало церемонию. Возмущенные упоминания отцов Церкви, часть которых, например Климент Александрийский, возможно, сами участвовали в элевсинской инициации до того, как обратились в христианство, являются нашими основными источниками о мистериях, тайна о которых хранилась в течение многих веков, вплоть до конца античной эпохи. Полемический характер этих сведений делает их несколько подозрительными. Действительно, совсем непонятно, каким образом эти обряды могли ободрить мысли участников об их судьбе в мире ином. Возможно, тот факт, что Кора-Персефона, дочь Деметры и жена Аида, царствовала в преисподней, давал участникам уверенность в благосклонном приеме в страшном мире? Во всяком случае, эта уверенность — достоверный факт. В частности, она проявляется в пьесе Аристофана «Лягушки», поставленной в 405 году, в разгар Пелопоннесской войны. Поэт изображает в преисподней, куда рискнул наведаться Дионис, хор посвященных, весело танцующих с заупокойными молитвами: «здесь для их душ солнце будет разливать свой свет, поскольку они посвящены и благочестивы, как по сравнению с чужеземцами, так и со своими согражданами» (стихи 454–459).
Зато мы лучше осведомлены о социальных, нетайных церемониях, которые в классическую эпоху являлись частью больших праздников в Афинах. Ими руководили жрецы, которые, как правило, принадлежали двум крупным элевсинским семьям: иерофанты из семьи Евмолпидов, дадуки и священный глашатай из семьи Кериков. Они были очень сложными и разделялись на Малые мистерии, проводившиеся в Агре, в предместье Афин, на берегу Илисса в феврале, и Великие мистерии, проводившиеся в Элевсине в конце сентября. Последние длились несколько дней, состояли из шествий с официальным участием эфебов, купаний мистов в море в Пирее, очищений, общественных молитв, процессий из Афин в Элевсин по Священной дороге (тогда же имели место гефиризмы, или шутки на мосту), ночного бдения в Элевсине вокруг святилища Двух Богинь, торжественного жертвоприношения и, наконец, собственно инициации. Последняя происходила в специально выстроенном зале — Телестерионе. На месте первоначального здания Писистрат возвел другое, которое было разрушено персами в 480 году. Перикл поручил постройку нового сооружения, лучше отвечающего своим целям, архитектору Парфенона Иктину. С помощью других архитекторов Иктин разработал проект Телестериона, останки которого сохранились по сей день: огромный квадратный зал со стороной 50 м, с высеченными внутри в скале по всему периметру ступенями, с крышей, опирающейся на шесть рядов из семи колонн. Центральный фонарь купола обеспечивал освещение и вентиляцию. В центре зала в небольшом сооружении, называемом анактороном, помещались священные предметы — своего рода «святая святых».
Чужестранцы (но не варвары) могли участвовать в мистериях наравне с афинянами. Во всяком случае, национальный характер культа не терялся: наипервейшей обязанностью верховного правителя, архонта-эпонима, была организация праздника Элевсинских мистерий, как говорит Аристотель в «Конституции Афин» (57). Афинский полис также заботился о предоставлении средств, необходимых для службы Двум Богиням: одна из надписей сохранила текст декрета, изданного приблизительно во время принятия Никиева мира (421). Этим декретом народ решал посвятить Деметре и Коре первый урожай зерна в соотношении 1:600 для ячменя, 1:1200 для пшеницы. Союзные полисы должны были помочь Афинам, и другие греческие государства были приглашены присоединиться к этому благому делу. Доход от этого первого урожая покрывал расходы святилища на религиозные нужды. Нельзя сказать, что инициатива привлечения ряда греческих полисов к специфическому аттическому культу имела серьезный успех. Однако индивидуальное участие иноземцев практиковалось веками, и, судя по соблюдению тайны, оно было глубоким и искренним.
*
За исключением Великих Игр, о которых мы уже говорили, единственными культами, собиравшими широкую аудиторию в греческом мире, были культы божеств, обладавших даром предвидения, а к концу классической эпохи еще и способностью исцелять. Желание знать будущее и восстановить здоровье было настолько естественным для человека, что заставляло греков в некоторых исключиетльных случаях преодолевать традиционный партикуляризм, свойственный полисам. Огромное количество оракулов и доверие к их предсказаниям с точки зрения нашего рационалистического мира (или пытающегося таким казаться!) выглядит удивительным. Тем не менее бесспорно, что греки, так легко впадавшие в скепсис и углублявшиеся в размышления, зачастую прибегали к консультациям оракула как в общественных делах, так и в личных интересах. Историки, даже стремившиеся выстроить логику событий, как Фукидид, обязательно отмечали предсказания и то влияние, которое они оказывали на поступки людей. Что же касается Геродота, более внимательного к традиционным верованиям, нежели Фукидид, он упоминает восемнадцать святилищ с оракулами и девяносто шесть обращений, из которых пятьдесят три были совершены в Дельфах. Его произведение бесценно для тех, кто изучает этот аспект греческой религиозной мысли. Более молодые историки — Ксенофонт, Диодор Сицилийский, Плутарх и, конечно же, наш замечательный Павсаний — также дают нам много информации. Наконец, с конца V века ответы оракулов сохраняются в надписях. Вот, например, одна из наиболее ранних, найденная в Трезене и относящаяся к культу Асклепия: «Евфимид посвятил (это приношение), желая узнать, на каких условиях должно обращаться к богу после ритуальных омовений. (Ответ:) После того, как принесешь жертву Гераклу и Гелиосу и увидишь благоприятную птицу».
В этом обращении упоминается гадание по птицам. Предсказание и гадание действительно были тесно связаны друг с другом, и греки практиковали и то и другое. К гаданию, или науке о приметах, прибегали постоянно. Священный закон Эфеса, датируемый второй половиной VI века, дает указания, к несчастью, фрагментарные, на правила, позволяющие толковать полет птиц: не только направление, но и характер полета (прямой или зигзагообразный, со взмахами крыльев или без) мог изменить смысл предсказания. Уже в гомеровских произведениях прорицатели Калхас у греков и Гелен у троянцев считались весьма искусными в этом мастерстве. Этот вид гадания был настолько популярным, что слово птица, ornis, стало обозначать предзнаменование: Аристофан обыгрывает эту двусмысленность в одном из пассажей своей комедии «Птицы» (стихи 719–721).