Цивилизация. Новая история Западного мира
Шрифт:
Чем могли ответить художники Европы на разгул политического экстремизма и углубляющийся раскол общества, и какой смысл могла иметь европейская цивилизация и культура после великой окопной бойни? Преобладающим ощущением межвоенных лет, выразившимся в большинстве значимых произведений культуры, было ощущение утраты системы координат. Писатели и художники чувствовали необходимость высвободиться из-под зловещих чар случившейся на их глазах катастрофы, однако пока фрейдистское влияние увлекало все глубже внутрь собственного «я», пренебрежение к культурным корням оставляло интеллектуалов без какого-либо надежного эмоционального ориентира. Некоторые, как, например, Т. С. Элиот и Джеймс Джойс, пытались обрести почву для творчества в мифологии и средневековых легендах; другие, например Марсель Дюшан и Жорж Грос, делали исходным посылом разоблачение и выставление напоказ абсурда современности. Многие искали освобождения в том, чтобы максимально отстраниться от господствующих нравов и пристрастий. В графике и пластике художники смогли открыть для себя
Однако в большинстве форм модернизм оставался подверженным болезни интеллектуализма. Если творчество его лучших представителей коренилось в реальном опыте дезориентированного общества — Джойс. Пикассо, Миро, Стравинский, по рождению не принадлежавшие к главенствующему течению жизни индустриальной Европы, выражали неизвестную глубину своих культур и внутренне переживаемый конфликт этих культур с современным миром, — то в произведениях многих других уход от настоящего выливался в поиски прошлого, в котором не было ничего реального, а презрение к массовой культуре — в эмоциональное оскудение искусства (сравните с уверенностью и творческой энергией тогдашнего американского кинематографа). Ощущая разрыв между попыткой выразить человеческое бытие, которая являлась главным побуждением их творчества, и неприязнью к человеческой массе, с которой им приходилось сталкиваться в реальной жизни, модернисты сознательно устанавливали дистанцию между собою и большинством, производя на свет то, что простые люди попросту не смогли бы понять и чему, соответственно, не угрожала опасность профанации. Негативные черты модернистского искусства, умышленная сложность и холодность, были следствием отчуждения творцов от культуры европейского населения — то есть все той же всеобщей дезориентации.
Ненадежность любых авторитетов, связанных с прошлым, обнажилась еще сильнее в результате ошеломительных открытий в физике и космологии. В 1905 и 1916 годы Альберт Эйнштейн продемонстрировал, как время и пространство, два краеугольных камня человеческого восприятия мира, могут быть осмыслены не в качестве стабильных, неизменных категорий, а в качестве переменных — оказалось, что такие внутренне присущие миру свойства, как расстояние и длительность, варьируются в зависимости от относительного положения наблюдателя. В 1919 году Эрнест Резерфорд расщепил атом кислорода, высвободив его электроны, — и тем самым показал, что фундаментальный строительный элемент природы на самом деле состоит из множества еще более мелких частиц. Из последующих работ Нильса Бора, Вернера Гейзенберга. Эрвина Шредингера, Поля Дирака и других выдающихся физиков явствовало, что на субатомном уровне задача объективного наблюдения за природой становится иллюзорной — увиденное зависит от того, что вы собрались измерить. Свет, к примеру, представал то волной, то серией частиц, а принцип неопределенности Гейзенберга гласил, что местоположение и скорость частиц невозможно измерить одновременно.
Ничто из этого не сказывалось на повседневной реальности, однако влияние новых естественнонаучных концепций на интеллектуальную атмосферу эпохи было фундаментальным. В то же самое время философия претерпевала серьезную трансформацию, вызванную неудачей попытки Бертрана Рассела (предпринятой в совместном с Альфредом Уайтхедом труде 1916 года «Principia Mathematica») продемонстрировать, что все математические истины могут быть напрямую выведены из истин логики. К 1931 году, когда Курт Гедель доказал, что ни одна формальная математическая система не может быть полностью доказана по своим собственным правилам, направление, которое аналитическая философия приняла со времен Декарта, уже находилось под большим вопросом. Преподававший в Кембридже, собственной епархии Рассела, австрийский философ Людвиг Витгенштейн учил студентов, что фундаментальные представления о языке как отражении действительности и, к примеру, о логически корректных предложениях как описаниях реальных обстоятельств далеки от истины. Этот тезис может показаться принадлежащим к области интеллектуальных изысков, однако вкупе с теориями Эйнштейна, Бора и Гейзенберга он всерьез подрывал веру в то, что люди способны понимать мир, опираясь на обыкновенное наблюдение и пользуясь для описания обыкновенным языком. Мир оборачивался царством субъективности, в котором смысл был неотделим от ситуации и контекста.
В эпоху, когда недавнее прошлое не могло служить опорой в поисках ответа на вопрос, как жить дальше, политика, культура и сама цивилизация Европы казались многим нуждающимися в новом самоутвреждении, кто бы ни взял на себя ответственность быть его проводником. По всему континенту восторги по поводу коммунизма уравновешивались, а чаще меркли на фоне буржуазного испуга перед возможностью прихода коммунистов к власти, смешанного с затаенным желанием возродить мифологизированное былое величие. Граждане этнических государств Европы, уставшие от мелочности урбанистического быта, а в Австрии и Германии с негодованием вспоминавшие о предательстве своих правительств во время войны, чувствовали потребность в подвиге, в том, чтобы исполнять историческое предназначение нации. Новая доктрина
Стремительность, с какой фашизм подчинил себе Европу, не может не поражать. В 1920 году весь континент от границ Советского Союза до Атлантики жил при конституционных национальных правительствах, опиравшихся в своей деятельности на демократические институты. Треть планеты состояла из колоний, но из тех 65 стран, что обладали самостоятельностью, в межвоенный период всеобщие выборы не проводились только в пяти. Катастрофа Первой мировой, привившая многим скептицизм в отношении прогресса, не остановила движения к дальнейшей общественной и политической либерализации. На первый взгляд не существовало серьезных препятствий, способных остановить, а тем более обратить этот почти повсеместный демократический процесс. Европа, как представлялось, шествовала к лучшему будущему, в котором процветание и выборные институты политической власти наконец смогут гарантировать миру мир.
Несмотря на все это, период с 1918 по 1939 год стал эпохой глубочайшего краха конституционного либерализма. До конца мирного периода представительные собрания были распущены или лишены реальных полномочий в 17 из 27 европейских стран, и еще пять прекратили существование в ходе начавшейся войны. Только Британия и Финляндия, а также сохранившие нейтралитет Ирландия, Швеция и Швейцария поддерживали деятельность демократических институтов на протяжении отрезка истории между окончаниями двух мировых войн. В других частях света, в том числе в Японии в 1930–1931 годах и в Турции в начале 1920-х годов, демократические системы сворачивались пришедшими к власти милитаристскими режимами. В некоторых государствах кратковременную победу торжествовали коммунисты, однако немецкий пример и влияние в конечном счете закрепили тенденцию, в соответствии с которой последнее слово всегда оставалось за правыми. Устрашенные призраком коммунизма и ободряемые успехами фашизма в Италии и Германии, правители Европы как один меняли повадки — играли мускулами, устраивали гонения на инакомыслящих, выпячивали национализм. Некоторые, как король Югославии Александр, были обыкновенными консерваторами старой закалки, пытавшимися обратить волну социальных реформ; другие, как португальский диктатор Оливейра Салазар, ставили своей целью не меньше, чем возрождение славного средневекового прошлого.
Европа между мировыми войнами, с вновь созданными государствами. К 1920-м годам все государства Европы имели демократическое правление; к 1940 году демократия сохранилась лишь в четырех
Нам уже знакомы некоторые культурные тенденции, являвшиеся подоплекой этих перемен. Еще одним принципиальным моментом развития Европы в 1920-х и 1930-х годах стала массовая внутренняя миграция и структурное обновление трудовых и общественных отношений. Не удивительно, что в обстановке, когда многих охватывала тоска по блаженной простоте прошлого, возникал широкий спрос на идеологии, объяснявшие, почему она была утрачена и как ее вернуть. Между тем европейских левых постиг раскол — социалисты, решившие включиться в легитимную политическую жизнь, теперь противостояли коммунистическим и прокоммунистическим организациям, которые не переставали верить в революцию как в единственный способ добиться реальных перемен. В 1919 году состоялся учредительный конгресс Коммунистического Интернационала, делегаты которого, все как один приверженные делу «пролетарской революции», представляли 26 европейских стран (а также Соединенные Штаты, Австралию и Японию). В свою очередь подъем коммунизма и социализма заставлял нижнюю прослойку среднего класса, мелкую буржуазию — «маленького человека», очутившегося между молотом и наковальней крупного бизнеса и организованного рабочего движения, — с большим энтузиазмом внимать посулам, раздававшимся из уст фашистов. (В Вене в 1932 году из всех национал-социалистов, выбранных в муниципальный совет, 56 процентов были представителями сословия «белых воротничков», 14 процентов — выходцами из рабочей среды и 18 процентов работали на себя.)
Не менее важную роль в подъеме фашизма сыграл и особый аспект общественных настроений в странах, потерпевших поражение в Первой мировой, — широко распространенное ощущение предательства. Достаточно бывших военнослужащих, вернувшихся к работе у станка, за конторским столом или за прилавком магазина, вспоминали о прожитом между 1914 и 1918 годами отрезке жизни как о замечательной поре, когда боевое товарищество и доблесть сражаться за великое дело вполне компенсировали ужасы и невзгоды окопной войны. На фоне эпического величия битвы штатское существование выглядело жалким и недостойным — недаром в начале 1920-х годов итальянская фашистская партия больше чем наполовину состояла из бывших фронтовиков.
Еще один сокрушительный удар по либеральной демократии, которая отступала под двойным натиском коммунизма и фашизма, нанес кризис рыночного капитализма. Надо помнить, что либерально-демократические государства, по определению опиравшиеся на поддержку всех слоев населения, находились в косвенной зависимости от меры его благоденствия. Когда экономический кризис лишил их сбережений и работы, люди отказали системе в поддержке — многие решили, что либеральная капиталистическая демократия вовсе не является наилучшим государственным строем.