Цвет весенней листвы. Зелень
Шрифт:
Наутро я не встала. Не смогла: парализовало.
Потянулись дни и ночи бесполезного лежания на спине с подогнутыми в коленях, бездействующими, онемевшими ногами. Лежала в одиночестве. Взрослые трудились, так было нужно. Лежала как чурбан. Больниц поблизости не было. Кто-то прикладывал к коленям мёд, кто-то дёготь. Ни то, ни другое не помогало. Кто-то сказал «сглазили», а я продолжала лежать. Осенью перенесли в куть, поближе к теплу.
Пришла и прошла зима. Весной в деревню приехал фотограф. Мне сказали:
– Давай тебя сфотографируем, чо ли, перед смертью.
Взяли подмышки, вынесли во двор, сунули в руки подросшего
Пришло лето. Кто-то сказал: «Митиха». И ещё: «наговором лечит».
Пришла «Митиха» – судя по окончанию имени, должно быть, жена либо, скорее, вдова некоего Митина: аккуратная сухонькая женщина с гладко зачёсанными назад светло-русыми волосами. Попросила всех выйти. Мы остались вдвоём. В руке у неё оказались три колоска. Она подошла к окну, распахнула его; что-то пошептала над колосками: «наговор». Выбросила один из трёх колосков в открытое окно, и колосок, подхваченный ветерком, улетел. Митиха обернулась ко мне и сказала:
– Встань и иди.
Я попробовала подчиниться, то есть встать, хоть бы сесть, но из этого ничего не вышло. Она закрыла окно и ушла.
На следующий день вернулась с двумя колосками; мы опять остались вдвоём, опять распахнулось окно. И второй колосок, подхваченный ветерком, улетел. Митиха, обернувшись ко мне, опять приказала:
– Встань и иди.
Было в её словах что-то… Я, хоть не без труда, села, и даже чуть подвинулась к краешку койки. А Митиха ушла.
На третий день пришла с одним оставшимся колоском; отворила окно – пошептала, выбросила колосок в окно. И тот улетел, а Митиха, обернувшись ко мне, сказала своё:
– Встань и иди.
Я с трудом села; подвинулась к краешку койки… Свесила ноги-плети. Попробовала встать, то есть ступить на пол – не смогла. Призналась:
– Я не могу.
Однако во взгляде Митихи было молчаливое несогласие с очевидным «не могу», а может быть, шелест улетевшего по ветру колоска послужил подсказкой к действию. И я ступила на пол. Расправила руки… Бочком-бочком…
С тех пор мне часто снится один сон: я стою на бескрайней плоскости, на паркетном полу огромного пространства, и должна сделать первый шаг. Но боюсь, так боюсь упасть, а удержаться не за что, и не от чего оттолкнуться. И вот, опершись одной ногой в пол как бы в речное дно, вскидываю другую ногу вперёд, в шаг, отталкиваюсь… Взлетаю…
* * *
– …И вот, увлекая в спальню, пока ещё коньяк действовал, – между тем Лысенький продолжал свой рассказ, начало которого я пропустила, прослушала, будучи занята своими воспоминаниями – я сунул ей в руки приготовленную таблетку хинина, инструктируя кратко: вот, положи внутрь перед актом. Переоделся в белую пижаму…
– А это ещё зачем, в пижаму, да ещё белую?
– О. Пожалуйста. У каждого человека есть свои привязанности. Я всегда делаю секс в белой пижаме. Не забывайте, я поэт. Итак, мы оказались в спальне. И я бесстрашно, как говорится, принялся за дело. Но в постели она, надо сказать, оказалась совсем не такой птицей, как я ожидал, наблюдая накануне из окна её взлёт по лестнице моего издательства. Возможно, из-за недостатка, а скорее, из-за отсутствия вообще сексуального опыта…
– Да нет, тут всё дело в темпераменте, – кто-то справа вмешался в рассказ.
– Ну, может быть. А самое неприятное –
– Понятное дело, Вам было неприятно, – опять поддержали справа.
– Но вот я к-к- … успокоился; отвернулся. Потянулся к тумбочке за сигаретами, а она спрашивает: «Мне сейчас можно выплюнуть?»
– Што? Ха-ха-ха!
– Хе-хе-хе! Хо-хо-хо!
– Хи-хи-хи…
– Да-да, представьте себе: держала во рту! Мысль об этом вечере преследовала меня потом. Ребёнок? Отцовство? Только этого мне не хватало. После двух разводов… Случайная, короткая связь… за обещание опубликовать её глупые вирши – и, вот тебе, хомут, только потому что эта безродная дурочка держала хинин не там где следует. Упаси Боже.
– Да! И я! Я! Никакие силы не заставят меня жить под одной крышей с женщиной! – воскликнул Чёрный, меж тем лихо подбрасывая вверх и ловя ртом куски хачапури. – С мувыками интевэсней.
– А я так за брак, – вздохнул Очкарик. – Я за брак.
– Брак, уважаемый, для женщины есть лицензия на манипулирование мужчиной, – заметил Сидящий Спиной. – Я это лично знаю по куче женатых друзей.
«А он не так умён, как кажется сзади».
– Но, сеньор, как Вы могли так рисковать! – вступил в разговор, обращаясь к Лысенькому, человек в вышитой рубашке и с чёрной как ночь гривой до пояса. – Я вообще, когда приезжаю в большой город, первым делом закупаю презервативы.
– Вы откуда, простите?
– Из Эквадора.
– Ах, из Эквадора! А тут… Как Вас зовут?
– Авокадо.
– Что? Авокадо! Ха-ха-ха! – засмеялись вокруг стола.
– Зачем смеётесь? Мой отец хотел чтобы я стал юристом*(*el аbogado – исп.), вот и назвал Авокадо.
– Но тут, дорогой Авокадо, речь идёт о …сятых в России, то есть, о Советском Союзе, когда презервативов было не достать.
– А что было дальше? – вопрос к Лысенькому.
– Потом я не подходил к телефону и не открывал дверь на её звонки – пару раз делала попытки личного визита. В издательстве меня для неё не было тоже, хе-хе.
– Всё? Так и кончился этот хинный эпизод?
– Ах, не совсем, короткое продолжение следовало. Наступила поздняя осень. Дёрнула меня нелёгкая в тот день отправиться в библиотеку. Мне нужна была одна справка. Вдруг, вижу, она! Спускается с лестницы навстречу, сжимая в руках томик чьей-то поэзии, скорей, несчастного Китса, на котором она была помешана. Поравнялись – я деланно обрадовался встрече, извинился за «долгое молчание», сославшись на отсутствие в городе, и чрезвычайную занятость, что было отчасти правдой, учитывая тогдашнее увлечение… ммм, Араксей. Аракся – греческая кухня: тсадзыки, мусаки, пастицио…* (*названия греческих блюд) Ах, пастицио! …Впрочем, о чём я? Ах, да, эта… Пришлось пригласить к себе на чай.
Она: «Спасибо, не откажусь».
Было заметно её… ну, эти выпирающие формы. Когда она сняла плащ, уж не осталось никаких сомнений. Держалась же на сей раз так, как будто ничего не случилось. Не выдержав, я спросил: «Мне кажется…» Она: «Да, я беременна». Я: «Но Боже мой, нужно что-то делать!» А она: «Не понимаю Вашего волнения». Я: «Ну как, ведь всё из-за меня, от меня!» Она: «Нет». «А от кого же?» «От мужа». О судьбе своей рукописи, которая, кстати, давно почила в мусорке, ни слова. Допила свой чай, оделась и ушла. На сей раз буквально навсегда, ибо больше от неё я ничего не слыхал.