Цвет времени
Шрифт:
Разумеется, не все картины, что В*** написал для королевской семьи, одинаково хороши. В эти годы он начинает стареть. О, стареть незаметно: время еще не катится быстро, как под горку, когда год короток, словно шесть месяцев, а месяц — словно шесть дней; однако официальный успех приходит к нему слишком уж поздно. Кроме того, он страдает от оскорбительных унижений со стороны тиранической администрации: «Да он же отъявленный лодырь! — кричит сюринтендант своим подчиненным, когда В*** просит, чтобы ему уплатили за одну из прежних картин. — Пускай сначала представит свои последние портреты! И подгоняйте его, не давайте бездельничать!»
В*** подгоняют, и он перестает утруждать себя изысками. Злоупотребляет расплывчатой светотенью на лицах. Больше не придумывает для костюмов интересного освещения, ограничиваясь холодным, банальным светом мастерской, неизменно падающим прямо
Мало-помалу он теряет себя. И теряет свою семью. Король вызывает его то в Версаль, то в Фонтенбло, то в Компьень — приходится лететь туда сломя голову. Раз в два года его посылают в монастырь Фонтевро, куда монарх поместил самых младших своих дочерей сразу после рождения: король никогда не видел девочек вживую, но желает иметь их портреты, чтобы знать, здоровы ли они, хороши ли собою. Он хочет также видеть портрет их старшей сестры, которую выдал замуж в десятилетнем возрасте и которая живет в Мадриде, живет в Парме, живет в Марли, бывает проездом в Вене… Король — прекрасный отец (правда, заочно), и оттого домосед В*** вынужден скитаться по дорогам. Он едва успевает заезжать в Париж на Салоны. Выставляет восемь холстов, десять холстов, целую дюжину…
Батист теряет свою семью. Он уже не видит, как угасает Софи. Перестает опекать Полину. Не слышит, что Мари-Шарлотта начала кашлять. Не знает, что Жан-Никола теперь играет талантливо, играет все чаще и чаще «Таинственные преграды»,эту странную, наводящую тоску мелодию.
И, однако, он считает, что в семье ему ближе всех остальных именно Жан-Никола — наследник. Да, конечно, он вполне готов признать, что отдалился от родных, но что тут поделаешь — не он первый, не он последний!
Зато Жана-Никола он знает как никого другого: этот мальчик, рожденный для живописи, посещает занятия в Академии, а В*** Отец (В*** Старший) взял его к себе в мастерскую, чтобы «пообтесать». При малейшей возможности он водит мальчика в Люксембургский дворец — смотреть картины Рубенса. Они добираются туда пешком. Взойдя на Новый мост, ребенок замедляет шаг. Не для того, чтобы поглазеть на лодочников. Он хочет полюбоваться рекой, облаком, оттенками света. «Пошли, пошли, — торопит Батист, — настоящий свет увидишь у Рубенса!» Как-то раз, вспомнив, что Жан-Никола любит музыку, он добавляет, чтобы тот лучше его понял: «Ты думаешь, музыканту нужно слушать, как мычат коровы или щебечут птицы? Музыканту необходимо только одно — ноты!»
Ах этот Рубенс!.. Стоя перед его картинами, Батист говорит, говорит без умолку, стараясь заразить своим восторгом сына. Но тот остается безразличен к бурным чувствам отца. Правда, он вежливо слушает его разъяснения. Особенно в части истории: его не так интересует техника живописца, как жизнь его моделей: была ли, например, хорошей королевой Мария Медичи? А этот маленький мальчик в коротких штанишках буфами, наверное, ее сын, Людовик XIII? Что с ним потом сталось, с этим мальчиком?
«Ага, я вижу, он тебе нравится? — отвечает Батист. — Когда Рубенс писал дофина, тот был примерно твоего возраста… Скажи, а тебе самому хотелось бы иметь свой портрет?» В*** считает себя великим педагогом, терпеливым и проницательным: «Ладно, решено, я тебя напишу. Таким образом ты будешь видеть — а заодно и учиться, — как нужно изображать детей…».
Вот так Жан-Никола в возрасте одиннадцати лет обрел свое место на семейном портрете.
Он обрел его незадолго до смерти Мари-Шарлотты. Ибо Мари-Шарлотта, неуемная Мари-Шарлотта, эта попрыгунья и озорница, эта пухленькая хохотушка с алыми губками, эта роза с пышными лепестками, в несколько месяцев превратилась в высохшую былинку: чахотка — таков был приговор врачей. Ей не суждено было дожить до десяти лет. Софи втихомолку плакала за дверьми ее спальни. Измученная ночными бдениями у постели больной, она чахла и сама. Бывали минуты, когда она барабанила по клавишам своего инструмента как безумная, лишь бы не слышать хриплого кашля дочери. Полина забивалась под стол, стараясь быть незаметной. А в мастерской Жан-Никола грустно позировал отцу, который назидательно комментировал вслух все этапы своей работы.
Батист написал мальчика, как давно уже задумал, в красном костюме: «Видишь ли, мне нужны теплые краски, чтобы оживить мое лунное платье!» На картине мальчик был изображен в своем нынешнем возрасте, но кисточку, опущенную в золото, ему протягивала четырехлетняя Мари-Шарлотта; этой кисточкой, согласно тому же старому замыслу, маленький художник должен был касаться эскиза с ангельским личиком маленького Пьера, умершего шесть лет тому назад.
Батист не
После смерти Мари-Шарлотты Софи слегла. Врачи говорили о «черной меланхолии», об «апатии». Батист забеспокоился. Жан-Никола тоже. Но их тревоги противоречили одна другой. Мальчик без конца бросал свою работу и убегал из мастерской, чтобы навестить мать в ее спальне. Проходило несколько минут, и в доме звучала дребезжащая мелодия «Таинственных преград».
«Опять! — кричал Батист, швыряя на пол тряпку, которой вытирал кисти. — Снова эта музыка! Он что, хочет убить свою мать? Неужто он не может дать ей покой! Заставлять играть больного человека! Ну может ли она при этом выздороветь, скажите на милость?! Вдобавок он занимается глупостями, а работа стоит!» Теперь отец брал в свидетели учеников: сыну велено было скопировать карандашом дворянина с эстампа Ван Дейка, и вот, извольте-ка взглянуть! — и он выставлял напоказ неумелый рисунок Жана-Никола. «Похоже это на лошадь, как по-вашему? Если это конь, то я осёл! А вы гляньте только на руку всадника — настоящая медвежья лапа!» Будь рядом Луи Прад (но он давно покинул мастерскую В***, став помощником Удри в Бове), он бы выступил посредником между отцом и сыном, объяснил бы каждому из них резоны другого и умерил бы ярость своего учителя, зная, что тот часто гневается без причины и недолго, просто от переутомления, от избытка чувств и энергии… Увы, ни один из новых учеников или подручных не пользовался у хозяина тем доверием, каким тот удостаивал Луи Прада.
К тому же, как это часто бывает во всех цеховых сообществах, некоторые из них были даже довольны размолвками хозяина с родным сыном… Во все продолжение болезни Софи большинство учеников от души потешались над этой игрой в кошки-мышки между отцом и сыном, которые ревниво сменяли друг друга у ее постели: стоило раздраженному В*** исчезнуть в глубине квартиры, чтобы «прекратить эту чертову музыку», как в мастерской появлялся сконфуженный Жан-Никола. И пока В*** в свой черед долго сидел рядом с больною женой, его сын дорабатывал свои анатомические рисунки: на самом деле заканчивал их вместо него двенадцатилетний ученик, который на три года опередил его на курсе Академии; когда Батист, вернувшись к своему мольберту, поздравлял сына с успехами — «Ну вот, можешь ведь, когда хочешь!..» — все помалкивали… Так же как никто не открывал ему глаза на то, чего он якобы не знал: со дня смерти Мари-Шарлотты у госпожи В*** не доставало сил подойти к своему инструменту, так что ей, уж конечно, не грозило утомить себя музицированием, поскольку вместо нее всегда музицировал Жан-Никола… «Ты думаешь, из тебя выйдет художник?» — спросил как-то у Жана-Никола его юный подручный.
— Я думаю только об одном, — ответил тот, — о том, что мама скоро умрет.
Доктора и впрямь считали, что госпожа В*** страдает не от переутомления или апатии: ее подтачивала та же болезнь, что унесла шестью месяцами раньше ее дочь, — чахотка. Разумеется, пожар взялся за нее, что называется, не с того конца (в легких было чисто), и она не сгорала так же быстро (этой взрослой крепкой женщине суждено было продержаться дольше), но и она таяла на глазах.
Когда у нее был жар, ее сын, ее служанки и ее молочная сестра Марианна, взявшая на себя роль сиделки, находили ее еще более прекрасной, чем прежде: теперь она походила не на юную супругу художника с «Семейного портрета»,а на принцесс с парадных портретов, которые заканчивали в мастерской: на ее щеках рдели яркие пятна, словно и ей наложили румяна… Когда ее муж не отлучался в Фонтенбло или в Компьень, он брал ее за руку, клал ей мокрое полотенце на лоб и рассказывал придворные или городские сплетни, все, что приходило на ум, лишь бы помешать ей говорить самой. Ибо сквозь несвязный бред у нее вдруг прорывались ужасные фразы: «А где Полина? Нужно убить Полину!» Или: «Этот дом нас всех погубит: в нем никогда не бывает солнца, только север, один север! Нужно бежать, бежать отсюда!» Или же: «Поклянитесь, Батист, что уничтожите мой портрет, сожгите его, я хочу, чтобы вы его сожгли!»