Цветы на пепелище (сборник)
Шрифт:
Никогда еще не было так тихо в классе. Ребята с рас¬
9
крытыми ртами слушали рассказ своего нового товарища. Это была целая драматическая повесть — повесть о его жизни, о его детстве, которое провел он в цыганском кочующем таборе.
Вот что рассказал им Таруно Мулон.
I
Откуда я родом — не знаю.
Быть может, я солнцем рожден.
По белым дорогам блуждаю,
Брат
Утопая в пыли, мы ехали по проселочной дороге среди бескрайней равнины. По сторонам колыхалась высокая, добротно ухоженная кукуруза с красновато-зелеными саблеобразными листьями. Початки уже созрели, а волокна их, обгорая на солнце, увядали прямо на глазах. На бахчах наливались сладким соком большие пестрые арбузы, нежное дуновение ветерка далеко разносило ароматный запах спелых дынь... Вокруг — ни души.
Вдали громоздился горный хребет; его вершины были облиты золотом заходящего солнца.
Над равниной висела предвечерняя дремотная тишина. Летний, изнурительно-знойный день тонул в оранжевом море заката. В наступающих сумерках взмахивал своими незримыми крыльями освежающий ветерок да едва слышно о чем-то шептались острые листья кукурузы.
Наш усталый цыганский караван медленно плелся по дороге.
Впереди на разномастном коне ехал Базел и пел. Голос его, торжественно тихий и чуть грустный, полный какого- то неясного блаженного покоя, мелодично и плавно лился над землей. Песня его то замирала в шуршании листьев, то взлетала ввысь, подхваченная свежим дуновением ветерка. В этих неожиданных переливах и таилась вся ее прелесть и красота. Песню эту я знал: в ней бездомный цыган, веч¬
10
но скитаясь по дорогам, голодая, страдая, на что-то надеясь и чему-то радуясь, обретает наконец смысл жизни.
Позади Базела тряслась старая, рассохшаяся повозка, запряженная тощей гнедой кобылой с провалившимися боками и гноящимися глазами. Рядом с возницей сидела моя сверстница Насйха. На ее темно-шоколадном лице играли бронзовые отсветы солнечного заката.
Я ехал во второй повозке, которая ничем не отличалась от первой. Белая жеребая кобыла давным-давно привыкла к этим необозримым просторам и неторопливо тащила меня по дороге, поднимая золотые кудряшки пыли.
Старый Мулон наверняка брел где-то позади повозки, поэтому-то я и не обертывался, чтоб взглянуть на него. Там вместе с ним плелась его жена Хёнза, злющая Хенза.
— Слышишь, Таруно, опять он поет! — послышался рядом со мной негромкий восхищенный голос. — С его песнями мне как-то легче живется в этом вечном мраке, да и дорога быстрее кончается...
Слепому Рапушу, моему другу и сверстнику, никогда не приходилось странствовать пешком. Он всегда ехал в той же повозке, что и я. Когда Рапуш слушал песни своего брата Базела, его обычно охватывало чувство какого-то приятного умиления.
А песня, тихая и печальная, все лилась над полями:
Наверно, я землю
То в искорках смеха, то злую,
Неласковую, но мою...
— Песни — наше богатство, Таруно, — шепнул Рапуш.
— Верно, песни — наше богатство, — согласился я.
Больше всего на свете любил Рапуш песни. А нередко и
сам заводил их, и тогда под смычком его скрипки рождались и плыли по воздуху искрометные или рыдающие мелодии цыганских песен.
Да разве было что-нибудь на свете лучше, чем певучая цыганская скрипка Рапуша!
11
— Если б мне пришлось все время молчать, я бы, наверно, думал только о том, что я слепой... А это очень горько... и грустно...
Он сказал «грустно», а на лице у него блуждала сдержанная, дрожащая улыбка, рожденная песней брата.
Я всегда терялся и никогда не знал, как мне надо разговаривать с этим слепым пареньком. Вернее, не то что не знал, а просто не умел. Он употреблял такие мудреные словечки, что часто приводил в замешательство даже взрослых. Зная, что ему не суждено больше увидеть сияние белого дня, Рапуш как бы извлекал этот невидимый свет из струн своей чудесной скрипки. И никто никогда не видел его грустным.
Но беду не скроешь!
Мой слепой сверстник разговаривал редко. Только в минуты грусти или восторга скажет, бывало, несколько слов и тут же замолчит. Обычно же он сидел молча, неподвижно уставившись в одну точку, словно разглядывая что-то в необозримой дали.
Да, ему не дано было увидеть великолепия красок, на которые так щедра — особенно поутру или в сумерки — наша природа, но зато он улавливал все ее шорохи, все ее звуки, все ее даже самые далекие, самые затаенные голоса и жадно, ненасытно впитывал их.
Вот и сейчас, пока мы с ним тащились в скрипучей повозке по пыльной проселочной дороге, он не проронил ни слова, если не считать его упоминания о песнях.
Вскоре мы увидели длинный ряд ив, листья которых были уже тронуты румянами уходящего дня. Ветерок доносил до нас речную прохладу. И вот за крутым поворотом дороги перед нами открылась во всей своей вечерней красе золотистая лента реки. Текла она как-то неторопливо, лениво, устало. Не слышно было ни говора, ни шепота волн. Тишина... Везде и во всем... Только когда лошади и повозки, словно нарушив вечернюю дрему, стали переправляться через реку, послышалось журчание и плеск воды.
12
Далеко впереди сквозь ветви деревьев замелькали красные крыши незнакомой деревни.
На правом берегу реки лениво колыхались сочные луга, окруженные стражей ив и пирамидальных тополей.
Базел слез со своего разномастного коня, и песня тут же умолкла.
Вместе с песней кончался и дневной наш путь.
Ко мне подошел папаша Мулон:
— Распрягай! Здесь и заночуем.
Стало темнеть, и все сверкающие золотом краски вдруг разом померкли, подернулись сумеречной пеленой.