Цветы на пепелище (сборник)
Шрифт:
В эти дни в табор стала наведываться Хенза, злая Хенза. Все лето она где-то пропадала, а сейчас, когда теплые дни уже отошли в область предания, Хенза, видимо, надеялась, что папаша Мулон сжалится над нею, одинокой бродяжкой, и возьмет ее к себе хоть на зиму. Ее неожиданные налеты снова будили во мне прежний отчаянный страх, который я уже испытал в тот самый вечер, когда она хотела выставить меня из табора.
Проклятый страх! Опять от него по всему телу ползут мурашки...
Однако Мулон и слушать ее не хотел.
— Заруби
Этот покладистый седой цыган, неспособный обидеть даже муху, был сейчас суров, непреклонен и безжалостен.
— Прочь! Прочь, подлая!..
Хенза что-то бормотала, грозила кому-то пальцем, и в ее зеленых глазах вспыхивала прежняя зеленая злоба. Но Мулон уже не обращал на нее никакого внимания... Так сло-
78
нялась она по табору еще несколько дней, будто осенняя полусонная муха, а потом вдруг исчезла.
К нам она так и не вернулась. Больше я ее не видал.
Вечером накануне отъезда папаша Мулон сидел под явором с незнакомым мне крестьянином и о чем-то долго толковал с ним. У крестьянина было некрасивое, измученное лицо, но, несмотря на это, в нем таилась какая-то скрытая доброта. Пока он, насупившись, что-то говорил Муло- ну, тот, слушая его, все время одобрительно кивал головой. Я сидел поодаль от них и, понятное дело, не уловил ни одного слова из их разговора.
Потом они подозвали меня.
— Таруно, — медленно, словно подбирая слова, начал папаша Мулон, — ты знаешь, что завтра мы уходим отсюда?
— Знаю... — кивнул я и вдруг почувствовал, как в груди пробежал холодок страха. Ледяная корочка подозрения сжала сердце: что-то будет!
Все молчали. И неожиданно, не знаю почему, я спросил:
— А куда мы пойдем?
— Никуда, — глубоко вздохнул старик и глухо добавил: — Пойдем по дождям, по ветрам, по неизведанным дорогам цыганской судьбы...
Крестьянин не раскрывал рта и, казалось, вообще не собирался вступать в разговор. Я заметил, как он внимательно, исподтишка разглядывает меня.
— Нас никто не ждет, нас никто не приютит... — продолжал папаша Мулон. — Мы не ведаем, где проведем исчь, где застанет нас утро.
Я понял: он на что-то явно намекает.
— Для чего ты говоришь мне об этом? — не выдержал я.
— Для чего?.. Чтоб ты все знал наперед и не мучился
79
бы вместе с нами, — решился наконец Мулон. — Чтоб не пил ты вместе с нами горькую цыганскую чашу голода, холода и нищеты.
— Ну и что? Разве это первая для меня зима?..
— Конечно, не первая, но я хочу, чтоб она была последней. Ты останешься вот у этого человека, будешь пасти у него овец. У тебя будет еда, теплая постель, подходящая одежда.
— И буду жить без тебя?
— Да, без меня. Тебе пора привыкать к самостоятельной жизни, сынок. И пойми еще
Ты не цыган!
Эти слова засели мне в голову. Ведь не раз я слышал их из его уст. И всегда он произносил их одинаково — как бы особо подчеркивая. Словно были они жизненно важными для меня. Говоря так, он, видимо, хотел вызвать у меня чувство отвращения, даже ненависти к цыганам, и не только к цыганам, но ко всему цыганскому, к их бродячей, голодной жизни...
Я перехватил сочувственный взгляд крестьянина. Он помялся и сказал:
— Мулон правильно говорит, парень. У тебя, может, где-то есть мать и отец. Ежели они живы, ты их должен найти и вернуться туда, где твое настоящее место. Должен, пока не поздно...
— Нет у меня ни матери, ни отца. Понятно? Их убили немцы... на дороге... посреди поля. Их нет и не будет, я точно знаю... И знаю еще: у меня только он один! Он меня спас и вырастил...
Горло у меня перехватило, и я, сколько ни пытался, не мог выдавить ни слова. Они застревали где-то в горле и душили меня.
— А может, ты и ошибаешься, — продолжал гнуть свое крестьянин. — Многие ребята, потерявшие в войну ро¬
80
дителей, снова их нашли. Может, и ты встретишься со своими.
Размазывая слезы по лицу, я все-таки выпалил:
— Конечно, нашли, раз родители у них живы! А мои... мои... Моих нету... Я останусь с папашей Мулоном, вот и все!
— Во всяком случае, не зимой! — резко произнес Мулон. — Весной я приду сюда и возьму тебя, а на зиму ты останешься здесь, под крышей. — Говорил он спокойно, рассудительно и решительно. — Это в твоих интересах, сынок.
— У нас будет тебе неплохо, — стал уговаривать меня и крестьянин. — Детей у меня нет, вот и будешь мне вместо сына. Да и работа непыльная: пасти тридцать овец.
Я заколебался. До сих пор у меня и в мыслях не было, что придется расстаться с папашей Мулоном, а теперь вдруг затеплилось в самой глубине сердца какое-то странное, неясное чувство — этакое жадное стремление к спокойной, устроенной жизни, к теплому очагу. И пробудил подобное желание не кто иной, как сам папаша Мулон с его бесконечными уговорами и убеждениями. Нет, никогда он не желал мне зла! Значит, и теперь он хочет только добра.
— Пути цыган неисповедимы, — не унимался старик. — Вот увидим где-нибудь пустой сарай, там и зазимуем, а если нет, так перебьемся под открытым небом или отыщем какую-нибудь пещеру... Ты же не младенец, можешь сам рассудить правильно. Я прошу тебя, Таруно: сделай, как я хочу. Этим ты докажешь, что любишь меня, и учти: я поступаю так из любви к тебе. Послушай меня, Таруно, не упрямься.
— Ладно, — еле слышно прошептал я. — Будет так, как ты скажешь, папаша Мулон...
XVI