Цвингер
Шрифт:
— Что получали?
— Как что? Подпольные тексты, всякую литературную контрабанду. У нее были каналы передачи, это давало нам всегда подпитку.
И вот от Чака Виктор узнает, с замиранием сердца, выпучивая глаза, как именно тут, в «Хофе», приезжавшая на ярмарку Люка, не хуже истории с подвесками Бекингэма, тайно передавала тексты представителям мировых издательских домов.
Об этой стороне маминой деятельности мало знает даже Ульрих.
Виктор слушал Чака и понимал. Вот в чем ее одержимость была и почти страсть.
В
Пошла на авантюрные приключения, на риск.
Не смогла тогда вывезти речь Плетнёва в Бабьем Яру — но зато взялась устраивать и пристраивать тексты других.
В первую же поездку во Франкфурт связалась с людьми из «Посева» и передала им «Меморандум» Сахарова («Размышления о прогрессе, мирном сосуществовании и интеллектуальной свободе»), не говоря, откуда было получено.
И правильно. Чтоб никого не подвести. Через несколько лет одному из Люкиных корреспондентов, Евдокимову, о котором кто-то проболтался, именно за это в СССР дали тюремный срок.
— Это вдобавок к тому, что она была прекрасный редактор. И составитель. Двуязычный сборник «За права человека», сборник «Ко всем людям доброй воли»…
— А я помню, Чак, она занималась книгой Горбаневской «Полдень»…
— Нет, Виктор, тут вы что-то помните неточно. «Полдень» — ваша мама ни при чем. Пленки «Полдня» попали из Москвы в Прагу в шестьдесят девятом усилиями переводчицы Яны Клусаковой, которая вывезла их на своем беременном животе, а потом переправила в Мюнхен, в книжный магазин Нейманиса…
— Да, но я в данном случае не о перевозке. Этот аспект я вообще плохо знаю. Я просто помню, мама редактировала перевод «Полдня» в семидесятом году в «Лаффоне». И переводы Марченко, Григоренко. Сверяла. Даже, по-моему, что-то сверяла для шеститомника Солженицына.
— И, как известно, занималась кузнецовским «Бабьим Яром».
— Ну конечно. Это было главным пунктиком маминым… А вот про тайные провозы текстов, поверите, Чак, я подробностей не знал. Я думал, она в основном делала редактуру.
— Что вы. Такой человек, как Лючия Зиман, был незаменим для советских диссидентов именно в качестве координатора. Незаменим и потому еще, знаете, что там, в СССР, встречались случаи невероятной неискушенности. Я помню, кто-то обращался даже в редакции коммунистических газет. Некоторые подбрасывали крамолу в «Руде право», в «Унит'y», «Морнинг стар», «Юманите». Хотя, конечно, чаще передавали в редакции «Таймс», «Монд», «Вашингтон пост», «Нойе цюрхер цайтунг», «Нью-Йорк таймс».
— Я это обсуждал с отчимом. Он вообще склонен искать во всем тайную стратегию. Он мне доказывал, что эти поступки диссидентов диктовались вовсе не наивностью. Он говорит: хотели доказать, что коммунистические «Унит'a», «Юманите», «Морнинг стар» — прикормлены и печатать ничего не будут.
— О, сомневаюсь. Что за иезуитский способ подводить себя и других под удар ради сомнительного удовольствия выставить «Юманите» в нелестном свете. Нет, нет. У них просто часть действий геройской была, а часть — непродуманной… А Лючиину конспирацию я в деле наблюдал… Ох, извините, минуту…
Прямо
Когда в семьдесят девятом он просил о разрешении в Киев, почему-то без всякой просьбы Вике выдали визу в Ленинград. Работа московского ОВИРа напоминала театр абсурда или издевку. Ну что? Он плечами передернул и, раз так, поехал смотреть Ленинград. Вжиться в опыт деда, познававшего Питер приблизительно в том же, в каком тогда был Виктор, возрасте.
Гулять по Питеру было утомительно. Ветер. Марсово поле пылило в глаза.
— С этого балкона обращался Ленин к восставшим рабочим революционного Петрограда, — объясняла девушка-экскурсовод, держа улетающий с волосами шарф.
Перед последней квартирой Достоевского на улице Достоевского, 2, дворник пудовым — исполать! — двигом заехал Виктору рукояткой метлы в скулу. Хорошо, не в глаз. Из-под малахая не обернулся поглядеть на ушибленного. Вика пошел искать сочувствия у медного всадника. Но и тот неласково зыркнул со своего перетащенного из Финляндии Гром-камня. Нет претензий: классическая литература добросовестно Виктора обо всем предупредила. Агрессивность и давящая сила везде. В развешанных объявлениях, в показательных каменных глыбах, в шрифте таблиц. В огроменных зазорах между кусками города. Питер не показался Вике ярким и нежным, каким он некогда раскрыл объятия деду.
Сима-то, дед, прорвался в свое время из заштатного Житомира, в двадцать девятом, как в рай, торопясь и сочной новизной напитаться, и черты старого пообожать. Тогда еще по Неве ходили баржи с деревянными игрушками, глиняной посудой. Водились старые ремесленники всех наций, немцы главным образом. Так Брак и Дали переживали первые времена в Париже — и Сима с упоением все это расписывал в письмах к невесте. Почтительный внук его, Виктор, через пятьдесят лет старательно втягивал достоевский воздух с Сенной.
Но почему-то запахи были не те, которые в письмах и открытках деда. В дедовы времена из труб тянулся дым то столбом в невысокое небо, то завесой по верху крыш. А при Вике кафельные печи, хоть и сохранялись еще в коммуналках, но уже, естественно, не топились. Самовары вышли из употребления вместе с дореволюционным менталитетом. И заводы не дымили. Не висели уже над Невой поражавшие зрение и обоняние Симы пароходные дымы. Воздух над городом стоял другой. Кстати, у академика Лихачева Вика вычитал, что «десятки тысяч лошадей, обдававших прохожих своим теплом, как это ни странно, делали воздух города менее официальным. Менее безразличным к человеку». Лошадей Вика точно уж не встречал, кроме единственной милицейской. Неужели отчуждение, так ранившее Викочку, вызывалось тем, что лошади по городу перестали пердеть?