Цвингер
Шрифт:
…Вика себя удерживает всеми силами, чтоб не домысливать обстановку, не поддаваться соблазну творить кино: оплывшие бесформенные объемы, каменные стены без стыков, все кривое и сдвинутое, грузное, посередине вырастающий из того же валуна крест. Не надо, Вик, отсебятины. Лучше любого кино — документ настоящий.
…упрятаны ценнейшие минералогические коллекции, часть исторической библиотеки, — и, что самое главное, на чердаке центральной части замка укрыто около 500 выдающихся произведений живописи из Дрезденской галереи. В накаленной, сухой, невыносимой жаре, в пыли лежали шедевры Веласкеса («Портрет Хуана Матеоса», «Портрет старика»), Корреджо («Святая ночь»), Рембрандта («Жертвоприношение Маноя»), Вермеера
Виктор, молодец, загодя перевел это чудо на французский. Ему давно казалось, что надо бы соорудить сборник из документов, трех повестей, десяти рассказов и пяти эссе деда. Вроде договорился с одним французским издательством. Ходил к Бэру совещаться. Бэр смотреть времени не нашел:
— Там все известное! Вот если бы что-нибудь неопубликованное. Сенсационную бы находочку прибавить туда!
Вика раздражился. И наметил все-таки публиковать, не слушаться Бэра.
Тогда раздражился. А теперь с облегчением готов сказать:
— Бэр, вас интуиция еще ни разу не подводила. Да, мы и впрямь сможем добавить новые бумаги. Теперь, я надеюсь, сможем.
Что же это за бумаги? Что за записи дополнительные отыскиваются? Виктор еще тогда, в восьмидесятом, выспрашивал Леру: записывал хоть что-нибудь дед?
Та в ответ нетвердо:
— Записывал или не записывал, Викуша, какая разница. Опасные разговоры. Я не хочу вообще тебя вводить. Знаешь, что сделали с моим папой? А откуда ты знаешь? Я рассказывала? Не помню. Ну ладно. Про брата, не знаю, рассказывала тоже? Нет, ты даже не можешь просто вообразить, какой страх! А хранить! Держать в квартире — это совершенно исключалось! Не говоря о том, что пересылать вам во Францию — еще опаснее…
Безусловно у нее в сознании уже шли сдвиги. Не разговоры, а сплошные муки. Все плыло. Четкую картину получить не удалось. Лиора то понимала, кто есть Виктор, а то нет. И только в самые последние дни ее жизни, когда Вика просидел рядом с ее постелью три дня и три ночи, в позапрошлом году, и они говорили чудесно, богато, многопланово, вдруг прозвучали — неожиданный дар! — новые темы, и Лиора упомянула кое-что дотоле неслыханное. Прежде, оберегая внука, не открывала это никогда, а теперь проронила неожиданное, хотя и непонятное, высказывание: что-де Сима «половицы бумагами нашпиговывал». Никаких разъяснений. На следующий день она уже ничего не сказала, и это было все, и было навсегда.
Во Франкфурте, уговаривая Бэра, следует ли цитировать эти слова Леры? Или не следует?
Бэр переспросит:
— Так, может, эти документы засунуты в квартире бабушки под пол?
— Может, засунуты. В старой, — ответит ему Виктор. — Откуда ее выселили в семьдесят девятом. Но вероятнее, что половицы эти давно истлели на свалке. Бэр, вы только выкупите сейчас, срочно, пожалуйста, вот эту партию, которую предлагают болгары. А я, я как раз готовился, я поеду в Киев и любыми способами проверю. Я половицы эти, если только они еще целы, добуду, вскрою, зубами разгрызу!
Вика и сейчас всей спиной взмок. Но в воображении — уломал Бэра. Замечательно! Намечена канва. Найдем с Бэром во Франкфурте свободные полчаса-часик. Уговорю. Бэр не может не оценить. Не понять. Он не может отказать. Мы их выкупим, эти записи.
Странное чувство. Главный бросок к
И все же совсем недавно на площади Рёмерберг жгли книги. Жгли книги в километре от Бухмессе. Шестьдесят лет. Что такое шестьдесят лет? Тройку раз кувыркнулась мода. В конце сороковых юбки шили короткими: дефицит на ткань. Пенсионеры и военные инвалиды благодарили карточную систему. Будто специально им демонстрировали дамские ножки. Поглазеть. А в пятидесятые, как начался бум, юбки расширились, нахлобучились одна поверх другой, по три и по пять. Люка, тонкая щиколотка, тугой ремень над пышной юбкой-ландышем на единственном сохранившемся снимке с Молодежного фестиваля. Во время которого, не разбери-поймешь от кого и как, был зачат я… Я там начался, под этим ландышем, под песню «Время ландышей», как она в оригинале? «Полночь в Москве»? Нет, «Подмосковные вечера».
Тогда сплелись и завязались ДНК, в чьей рукопашной, в клинче клеток я возник, затаился, пришипился, начал стареть. Мне не воспрепятствовали стать. Совершился бунт моей девчонки-мамочки против взрослых условностей. Обруч крутанулся, а потом еще раз, и два, и моментально наступила уже моя очередь бунтовать.
Обруч? Тот, что в каркасе юбки? В России даже моды на одежду бывали причиной репрессий. Что-то от бабушки слышал про какие-то неприятности в стиляжные времена. Не то за юбку с обручем, не то за бабетту. Я так и не понял. Знаю только, что какой-то скандал имел место перед самым моим рождением. Но это «тайна Жалусского двора», как собирался назвать одну свою повесть покойный Лёдик.
Вот так. История, которую расследуем и восстанавливаем, вчера пульсировала кровью! Ее герои были телесны вчера. А теперь они отрождаются во мне. Хотя куда мне до деда. Сима, хоть тихий, хоть комнатный, а требовалось — стрелял, скакал. При том что лошадей, по чести говоря, недолюбливал. «Это средство перемещения посередине неудобно, а по краям опасно», — примерно так острил. Однако на фронтовых фото Семен Жалусский увековечен на лошади. Скакал по разбомбленным деревням и бургам в Саксонии, где машины по щебню и обломкам не могли пройти, а перемещаться требовалось много. И скакал, и принимал решения, минировал, разминировал. Даже кого-то арестовывал там на ходу. Будучи, заметим, моложе меня сегодняшнего на пятнадцать лет. А что я, Виктор? Что способен разминировать? На чем поскачу? «Коротки ноги у миноги на небо лезть», Ираида фыркнула бы…
Я еще себе подростком вижусь, особенно перед Бэром. Гадаю, как Бэра улестить, чтоб он мне мое прошлое купил.
Ты — дедов отпечаток в сейчасных обстоятельствах. Так пошевеливайся. У тебя сплошные с детства бзики, стилизации и реконструкции. Вот и уносись волшебным духом в запредельносущие времена.
…Явно вижу в деталях то утро. Седьмое мая. Дрезден. Главные обломки уже убраны. Тротуары расчищены и даже подметены. Воронки от бомб засыпаны кирпичным щебнем и сверх того утрамбованы. На стенах мелом — имена, списки имен и фамилий с пометкой «выжил». Прохожие нормально показывают дорогу, отвечают без нервозности, охотно и обстоятельно, а в воздухе над развалинами еще висит безжизненно-холодный запах горелого железа и кирпича. Железо, где оно попадается, производит фантасмагорическое впечатление. Где увидишь столько скрюченного, потерявшего какой бы то ни было вид металла! Не кровельное железо — от него и следа не осталось, — а несокрушимые двутавровые балки и швеллеры.