Цвингер
Шрифт:
— Так ты давно с ним знакома?
— А вот как рассталась с тобой.
— Это он переводил тебя через границу во Францию?
— Да. Тогда не повезло, он был вынужден даже отстреливаться. И от депрессии и самоубийства он меня спас. Джоб — лучший из наших товарищей. Из нашей падуанской группы. Ему пришлось менять личность, маскироваться. Посновательнее, чем мне. У него и имя не то, и фамилия не та. Но он настолько глубоко законспирирован, что старое его, прославленное, скажу тебе, в итальянских газетах имя… профессорское, между нами… никто и никогда не свяжет с егерем Джобом Франкини. В Версилии он просто
— А где этот его дом?
— Километров тридцать. В Амелье. Я ведь именно к нему вчера прилетела. Он меня встретил во Флоренции. Ну, я перезвоню этой паре с ребенком, скажу за мной заехать, и мы все вас у Джоба дома будем ждать. Кстати, Джоб велел по дороге наведаться на пристань. Вернулись рыбаки. Джоб говорит — берите, что вам там у них приглянется, десяток, что ли, дорад, макрелей, или там радужниц, или пескарок. Испечем их с розмарином на дворе на графитовой плите. Ты, Виктор, пока езжай собственным ходом в больницу. А вернетесь уже вместе с Джобом.
— А если придется мне одному искать?
— Знаешь, где Бокка-ди-Магра?
— А, поселок писателей? Итальянское Переделкино?
— Да, почти. Там жили Витторио Серени, Эудженио Монтале, ну, кто еще…
— Эйнауди, Павезе, Витторини, Маргерит Дюрас.
— Да. Ну и теперь литературный люд, хотя помельче. Вот там тебе всякий подскажет, как доехать до Джоба. Джоб до сих пор помогает писателям и журналистам на виллах. Он ведь на все руки. А попутно работает егерем. Прореживает лес. Держит коз. В Версилии у него такие собеседники, о которых мечтал бы любой профессор в университетском кампусе. Вообще у него во всех смыслах широкие знакомства. Знает профессоров, писателей, побирушек, трактирщиков, регулировщиков, почтальонов, полицию. Все усадьбы, всех фермеров, пляжные заведения.
— Я поехал. Пока, Тоша.
— Виктор, что ты его дергаешь, этот плед, разорвал.
— Как? Я и не чувствовал. Вцепился почему-то… А откуда он, Тош, тут взялся?
— Мы в нем документы в машину носили.
— М-да. Как теперь его соседям отдавать…
— Это у тебя, Виктор, такой стресс?
— Я на самом деле все еще не понимаю, сплю я или наяву все видел. Тебя бы одной для сумасшествия хватило. Но главное — Бэр. Бэр. Господи. Бэр.
Время после обеда в субботу, в коридорах больницы пустота. Санитарки кивают на вопрос о новопривезенном с травмой горла:
— А, живчик! Мало что в себя пришел, хотя мы думали, не оклемается! Так он еще затребовал, чтобы в палату к нему девушку молодую принесли!
Врач выходит, и по лицу врача Виктор сразу видит: надежды нет. Бэр не выкарабкается, это теоретически невообразимо. В этот последний день, или дни (все зависит от того, насколько Бэров организм живуч), они сумеют облегчить состояние умирающего. Но у него очень, очень неординарные капризы. Бэр дал понять, что не хочет ничего, а только хочет, чтобы Мирей с ее кроватью доставили в его палату. Дежурный врач, конечно, подобные штучки разрешить не мог. Тогда тот мужчина, что сидит у француженки, кивнул, сгреб ее в охапку, мы еле поспели за ними по коридору капельницу катить. Угнездил на узенький диванчик в боксе Бэра. И в результате девушка, с порезанной глоткой мужчина и мужлан в сапогах — все оказались
Мирей? И Бэр? Да неужто… Нет, Виктору было об этом неизвестно. Похоже, это с Викой, выходит, у нее случилась коротенькая интрижка. А с Бэром что? А с Бэром давнишнее, глубокое? Несбывшееся? И Бэр отвечал ей? На старости! Ничего себе! Вот новости. Новости про старости. Как многое, однако, этим обстоятельством прояснено. И колкости Бэра насчет «принципиальной Мирей». И все эти любовные подборы вещей, упаковка чемоданов, сумасшедшая заочная забота. И постоянное нытье: «Возьмите меня во Франкфурт!» И изжеванные карандаши в ее рыжих кудрях…
Ну просто как в воду глядел. В смысле кудрей. Бэр привстал при появлении Виктора, но только Виктор попытался приискать что-то пристойное, о спасении жизни, выговорить то, что словами не выскажешь, Бэр перебил его:
— Зиман, есть у вас расческа? Не допросишься. Не знаю, как будет расческа на итальянском языке.
Голос звучит как из компьютера, из программы искусственного чтения, если вообразить, что динамик засорен и напряжения в сети почти нет. Что там у него? Торчит какая-то трубка из горла. Не буду смотреть. Нет, не буду. Но на лицо-то Бэру смотреть хочу…
— Да нет расчески. Откуда у меня. Погодите, спрошу у санитарки. А разве вам, Бэр, извините за глумливый вопрос, есть чего чесать?
— Не мне, а Мирей. Ее волосы рдяные. Напоследок посмотрю, как они на закатном солнце отливают живым огнем.
У Мирей хоть цело горло, но нет сил говорить. Она тихо закрывает глаза в знак согласия. И ее кудри — пеной кипят под корявыми пальцами Джоба. Тот ведет снова и снова по рыжему морю тихим гребнем. Трое мужчин, затаив дыхание, да и четвертый — дежурный врач, — не произнося ни слова, глядят и слушают шелковый шорох. За окном с этим шорохом состязается, но не заглушает его пение какой-то шебутной птички.
Молчание становится торжественным. Виктор, чтоб сбросить напряжение, кидает в воздух первое попавшееся:
— Это что там за пташка поет?
— Это? Пеночка-теньковка, — отвечает многоопытный егерь Джоб. — Они уже прилетели. А может, пересмешка, завирушка или бормотушка. Или passera scopaiola. По-итальянски оба слова очень неприличные.
И присутствующие с облегчением смеются. Выдумал Джоб эти породы птиц, или действительно они существуют? Вика, хоть и заучивал в детстве «Птицы Европы», не по-итальянски же. Улыбнулись и Мирей и Бэр, когда Виктор перевел им на французский Джобовы сентенции. Скрежет снова из Бэрова горла:
— Ну что, Зиман, примем смерть по-мужски. От бутылки. Болит, сволочь, хотя они и накачали меня анальгетиками.
— Да что вы, Бэр! Вы Вечный жид! Вас какая-то бутылка вонючая не возьмет, куда ей!
— А если я вечным как раз и перестал быть, когда вам исповедался? Жидом, конечно, остался.
— Исповедался? Мне?
— Ну, в холле «Франкфуртера». Не может быть, чтоб вы не помнили. Ночью…
Мирей все улыбается тихо. Она вне мира. Огненная грива теперь окутала всю ее постель. Но внезапно Мирейкин взгляд пристально замирает на лице Вики, улыбка сползает, и Мирей, кашлянув, обретает наконец голос: