Цыган
Шрифт:
— Бери! — приказала она все тем же грубым голосом. — Ну, я кому сказала: бери! Ты что же это, свою мать не хочешь слушать?! Ага! — И она торжествующе рассмеялась, глаза у нее засветились так, будто зимнее солнце, заглядывающее в окно палаты, зажгло их изнутри. Сперва прерывистое, жадное, а потом равномерное и все более уверенное чмоканье разнеслось по палате. — Вот то-то и оно. Не спеши, молока у твоей матери на двоих хватит. Это тебе не из бутылочки по выдаче получать. Ты только посмотри, чего эти две здоровые дуры, как беспривязные коровы, ревут. Или они совсем уже разучились шутки понимать? Как будто и в самом деле найдется такая мать, которая согласится свое дите на чужое воспитание
Настя, не двигаясь, сидела на своей кровати, закрыв лицо руками. Жгучая скорбь и жгучая радость переполняли ее. По всем общепринятым между людьми неписаным правилам и законам ей теперь следовало бы раз и навсегда обидеться на эту женщину. Мало того что она почти целых два дня на глазах у Насти так неслыханно обходилась со своим только что родившимся ребенком, не признавая его и отказывая ему, еще совсем беспомощному, в том, в чем не позволила бы отказать своему дитю ни одна мать на земле. Она теперь едва ли не хочет свалить свою вину за это жестокосердие на чужую голову, откровенно издеваясь над лучшими чувствами и побуждениями Насти. И, конечно, ничего иного, кроме глубочайшего презрения к себе, не заслуживала она.
Но в залитой ярким солнечным светом палате слышно было, как ребенок все громче и громче почмокивал у груди своей матери, занимаясь самым первым и наиглавнейшим делом в своей жизни. А мать, ревниво скосив глаза, как завороженная, смотрела на него. И Настя, в свою очередь, глядя на них сквозь влажный и горячий туман, испытывала к этой странной и недоступной ее пониманию женщине совсем другие чувства, чем те, которые по всем правилам и законам, общепринятым у людей, она должна была бы испытывать к ней в своем оскорбленном и негодующем сердце.
Еще никогда она не была так же счастлива, как несчастна.
Вконец измученный не столько тяжелым рейсом, сколько последним разговором с Настей в роддоме, Михаил вернулся домой совсем поздно. Заждавшаяся его Макарьевна уже была в стеганке и в теплом платке и, едва Михаил переступил порог, побежала к себе в корчму, где ее, как всегда в это время, должна была ожидать клиентура. Оглянувшись с порога, она только и успела сообщить ему:
— Какой-то он сегодня совсем другой. Стонет и беспокоится. Все время кулаки сжимает, как будто грозит, хотя я сегодня ему ничего такого не говорила. Я уже хотела соседского мальчишку Касаткина за фельдшером посылать, чтобы он ему укол сделал…
Не заглядывая в кухню, где стоял на столе накрытый полотенцем обед, Михаил прошел прямо в зал. Будулай лихорадочно мерцал на подушке глазами. Кажется, и в самом деле что-то новое появилось в его лице, во взгляде. Впервые за все время, пока он лежал здесь, он вдруг как-то осмысленно скрестился со взглядом Михаила. Но, возможно, всему причиной была и луна, набрасывающая на его лицо из окна сетку неверного света.
Михаил подошел к нему ближе.
— Говорят, ты совсем пошел на поправку, цыган, уже кулаками начал грозить. Давай, давай, для комплекта, от вашей породы все можно ожидать. Я с твоей родичкой Настей уже почти два года как на вулкане живу и никогда с вечера не знаю, что она мне
Ему показалось… Нет, он не ошибся. Будулай, который все эти дни неподвижно лежал на диване навзничь, приподнял голову на подушке. Михаил скорее догадался, чем услышал, как слетело с его губ;
— Где я?
— Что, что? — переспросил Михаил, быстро наклоняясь над ним и впиваясь в его лицо своими глазами.
На этот раз он совсем отчетливо услышал, как Будулай отчужденно спросил у него:
— Кто ты такой?
И тут же закрыл глаза, откидываясь назад, на подушку. Но губы у него продолжали шевелиться. Михаил увидел, как зашевелились у него и пальцы на выпростанных поверх — одеяла больших руках, сжимаясь и разжимаясь.
С испуганной радостью Михаил закричал:
— Молчи, молчи, скоро все узнаешь! Тебе еще нельзя говорить.
Больше всего он боялся теперь, чтобы этот внезапно свалившийся на его голову и так осложнивший всю его жизнь цыган не провалился опять в беспамятство. Он схватил руку Будулая и крепко сжал ее. Будулай ответил, хотя и совсем слабо. Его пожатие было зыбким и ускользающим.
— Молчи! — повторил Михаил. — Теперь главное, чтобы ты хоть одним коготком зацепился, а там пойдет.
И вдруг он сам подумал о себе, что, странное дело, до этого никогда и никому другому человеку так не желал он, чтобы тот еще крепче зацепился за краешек этой несчастной жизни и наконец-то выплыл из темной ямы, в которую свалила его безжалостная судьба.
— Молчи! — еще раз грозно крикнул Михаил, увидев, что губы Будулая опять зашевелились, а вместе с ними пришли в движение и его могучие черствые руки кузнеца. Как будто он и в самом деле хотел за что-то схватиться.
— Молчу, — покорно и внятно сказал Будулай.
Михаил мог бы поклясться, что при этом понимающая усмешка пробежала по его губам. Будулай закрыл глаза, глубоко вздохнул, надолго задержав в груди воздух, и потом уже задышал ровно и спокойно.
Ему снился сон: две красные рубашки плывут на двух паромах через Дон навстречу друг другу. Но, оказывается, это он мимо самого себя плывет. Только на одном пароме он совсем еще молодой Будулай, а на другом — уже с фронтовыми наградами. На том пароме, на котором молодой Будулай, сплошь плывут цыгане и только он — единственный среди них — русский, а на другом он среди русских один цыган. И в то самое время, когда молодая цыганка пристает к русскому Будулаю: «Дай, красавчик, руку», — у Будулая, который цыган, строго требует милиционер: «Предъяви документы на свои ордена». Между тем паромы уже вот-вот встретятся и разойдутся в разные стороны. Молодая цыганка уговаривает русского Будулая: «Пойдем вместе с нами, ты вполне за цыгана сойдешь». Но он отвечает: «Мне еще кузнечному делу научиться надо». — «Ну хорошо, — говорит она, — давай вместе подумаем. Ты свою свадьбу на год отложи, а я свою с рыжим цыганом тоже отложу». А тот Будулай, который с орденами, отвечает милиционеру: «Отстань! Если тебе нужны мои документы, то ищи их в блиндаже на острове».
Две красные рубашки уже проплывают мимо друг друга так близко, что до последнего слова слышно, как люди говорят на обоих паромах по-цыгански и по-русски:
— Теперь надо в Казахстан подаваться. Там еще есть кони.
— Думали, после войны спокойно заживем, а она как сдвинула людей с места, так и кружатся они по земле. Кто ищет мать, кто мужа, а кто и самого себя никак не может найти.
Два красных пятна, наплывая одно на другое посредине Дона, превращаются в одно сплошное и опять расходятся каждый к своему берегу. «Подожди! — кричит Будулай одному и другому. — Подожди!»