Цыганка (сборник)
Шрифт:
Не день и ночь, пели они, а утро и вечер – вот начало и конец, конец и начало, извечный круг познания. «Эрев» – вечер, время, когда расплываются очертания мира. «Бокер» – утро, время, когда вещи отделяются одна от другой, давая возможность разглядеть их отличия, ощутить их границы, осознать меру вещей, осязать душой красоту и величие мира...
...Когда он поднял голову с налитых свинцовой тяжестью рук и откинулся к гнутой спинке венского стула, рассвет уже зажег цветные пузырчатые стекла двух узких окон над дверью, протянув по
Снаружи толковали рассветные горлинки.
Четыре мощных канделябра, увитых стылыми слезами отгоревших свечей, стояли там же, на столе, над одним рожком вился дым последнего прерывистого огонька, точно запоздалый аргумент в оконченном диспуте.
В подвале не было ни души, но огромная книга лежала, по-прежнему вздыбив страницы двумя крутыми волнами. Бутыли с вином стояли на полке, а на досках перед Аркадием лежал одинокий лимон, тихо лучась в рассветной струе зеленоватым золотом.
На полу, расстелив свой деревенский хвост-половичок, старательно вылизывала рыжую лапу молчаливая кошка с лицом Арлекина.
В приоткрытую дверь подвала доносилось бодрое шарканье – возможно, старик подметал возле дома. Надо было поблагодарить его за гостеприимство, но минувшая странная ночь почему-то взывала к молчанию.
Пошарив в карманах, Аркадий выложил на струганные доски все наличные деньги – у него было смутное ощущение, что старик денег не ждет, но живет же он на что-то! – опустил в карман куртки подаренный лимон, дождался, когда шарканье стихнет, и покинул подвал.
Он шел рассветными улочками вдоль глухих каменных заборов со следами голубой краски, через новый, недостроенный район брацлавских хасидов, благодарно вгрызаясь в кислющий и терпкий лимон, морщась и улыбаясь – как это было кстати!
Вышел на гребень горы к старинному кладбищу, нависшему над дорогой.
За ночь туман рассеялся, только внизу плавали жидкие, как пена в корыте, остатки спитой ночи...
На соседней горе виднелись развалины каких-то былых домов, поросших торопливой жадной травою. Старые могилы сходили по склону во влажно мерцающую тень долины, словно бы в задумчивости приостанавливая торжественный ход и собираясь по три, по четыре. Так в похоронном шествии образуются заторы, группки беседующих на ходу.
Внизу они скучились в небольшое каменное стадо, частью крашенное голубой краской – совсем древний участок кладбища. На каменной площадке у могилы Святого Ари стояли, раскачиваясь, три высокие черные фигуры – эти уже заступили на первую молитву.
Из глубины долины вставал сирийского шелка туман, поднимался в небо, таял над горами...
Наступало утро – время, когда вещи отделены одна от другой, и можно разглядеть их отличия, ощутить их границы, осознать их меру и осязать душой красоту и величие Божьего мира...
Аркадий вспомнил, как тот, красивый и раскованный, перед похоронами сестры потребовал экспертизы – была ли она девственницей. И Аркадий написал, что была, мысленно поминая голубоглазого солдатика. Аркадий всегда в таких случаях писал, что убитые были девственницами.
Он представил, как сидят на кладбище мужчины и старцы, в своих синих халатах, в галабиях, в высоких
– Ал-ла ирхам-м-ма! – пропоют мужчины сдавленно-сурово, из утробы души. – «Да будет к ней милосерден Господь!..»
По дороге из Гейдельберга
Леониду и Галине Межибовским
Кусками желтой халвы мелькнули жернова прессованного сена.
Очередной туннель всосал поезд с ухающим воем, раскачал в черной рябой утробе, выплюнул – и по горным склонам, подскакивая, рассыпались черепичными гроздками городки с непременной пикой на панцирном шлеме кирхи.
Время от времени промахивали заброшенные заводы с осколками солнца в разбитых стеклах – слюдяная парча, за которой угадывалась тьма. Почему в покинутых зданиях, где бы они ни встретились, обязательно разбиты окна?
Мое отражение плавало в солнечном мареве за окном, и деревья, городки и замки проносились сквозь мои отраженные глаза, плывущие понад Рейном.
Несколько лет спустя от всей этой поездки остался только жемчужный мартовский день в старинном Гейдельберге.
Меня давно обещали свозить туда друзья, супружеская пара, лет пятнадцать живущая в Германии; и в единственный свободный от выступлений день я оказалась у них во Франкфурте, откуда уже до Гейдельберга было рукой подать.
Друзья, задумавшие показать мне товар лицом, все сокрушались, что погода не задалась. А по мне, так задалась весьма! Обитатель библейских скал, объятых безжалостным светом пустыни, – я так люблю эти матовые небеса умеренной Европы...
Да и в ином смысле весь этот день – череда туманных пейзажей, графика голых ветвей и ощеренные пиками елей черные пасти ущелий – выстроился так продуманно и точно, словно некий режиссер долго набрасывал мизансцены на бумаге, переставлял их местами, чиркал что-то, вновь дописывал, но, подумав, убрал лишнее и наконец, удовлетворенно откинувшись в кресле, велел собрать труппу.
И мы собрались, и после завтрака все же поехали, несмотря на дождь...
В гору, с которой открывался вид на весь Гейдельберг, рассыпанный по берегам реки, взбирались долго, витыми улочками с педантично расставленными на них указателями: «Кёнигштуль» – смешное, школьное, легко переводимое название...
Наконец выкрутили на лесистую макушку, частью заасфальтированную под стоянку.
Для ослабевших от восторга туристов здесь был построен ресторан, к дверям которого по рельсам, проложенным от подножия горы чуть ли не вертикально, тяжело и долго вползала старинная вагонетка – желтая, с тремя ступенчато расположенными дверьми. Когда мы подошли к парапету, она только едва желтела среди елей внизу. Мы успели приблизить и исследовать в огромную подзорную трубу на высокой подставке старинный арочный мост с башенными воротами, полуразрушенный замок, знаменитый университет... а вагонетка все ползла и ползла – гудели рельсы, повизгивали провода – и наконец вкатилась, вывалив на гору пассажиров тремя пестрыми языками...