Цыганский роман (повести и рассказы)
Шрифт:
Здесь нет примера, потому что нет того воздуха и нет Сен-Жермен. Все это не излагалось, игралось, что же до ее манер, то: "Как это не могу?" Сен-Жермен Диксону (встать на голову). Диксон требует доказательств. "Мальчик, молодой человек!" - Сен-Жермен в сторону анфилад. "Да, вот вы, неумыточек, будьте добры". "А?" "Вы могли бы встать на голову?" "Мог бы". "Встаньте, пожалуйста". Встает. "Спасибо". "А при чем тут ты?" - Диксон. "А сигареты под диван заехали, - Сен-Жермен Диксону, - ты искал только что". Сигареты, точно, лежали под диваном. Такой театр.
Трудно быть уверенным, но, похоже, мир она видела столь остро, что если принять во внимание и постоянную практику подобного рода, и уникальное чутье...
Если, скажем,
Что роднило ее с Баден-Баденом, то есть уже не с ним, а с Нюшкой. Но, в отличие от Сен-Жермен, в коей эти тонкие качества были выработаны шестнадцатью поколениями предков, Нюшка была городской дворняжкой, от природы с мгновенным врубом в любую ситуацию и нюхом на все вокруг: не изобретала, не составляла, а, распознавая, присоединялась - на благо ситуации. В компании от нее было светло и легко и, ох, сколько вокруг было воздуха, когда Нюшка была нашим богом - это был божок весенний, начинался свирепый апрельский раздерг; божок о ста руках, в которых ничего не зажато, с легкой кислинкой во рту от железного леденца; она была как бы напичкана ангелами, которые вырывались из нее при каждом ее жесте или улыбке.
О ней говорить трудно, потому что, да вот, - больно, потому что надо тогда входить в разбирательства со временем, заставляя себя понимать, почему всё. Она была единственная, оказавшаяся среди нас как бы авансом, по стечению обстоятельств - в своей баден-баденской ипостаси она тянула лишь на то, чтобы оказаться одним из Диксоновых завсегдатаев, задвинутым его постояльцем, краем уха участвующим в наших разборках. И не были, конечно, происшедшие с ней перемены целью и результатом наших сборищ: мы бы расстались, как только она стала Нюшкой, а не провели бы вместе три этих года, вспоминать которые больно и почти однажды, и за которые, поди, нам потом зачтется жизнь, если отыщется, перед кем отвечать. Что, собственно, уже не важно.
Баден-Баденский период ее окончился довольно быстро, и не от разговорчиков наших, и уж, конечно, не от лежания головой на коленях Эсквайра, а сам собой, и очень кстати, потому что если бы не это - ничего бы с нами не произошло. Потому что мы боялись: это как поднырнуть под завал на реке - течение вынесет, сила, тебя движущая, вынесет, а не дашь себя ей на волю, опасаясь, - ты же будешь пуст, весь в ее власти: страшно. А у нее был этот долговременный задвиг, очень постоянная точка зрения, и с этой прочной и дикой позиции ей удалось обучиться ощущать каждодневные, выбивающие из привычного самочувствия толчки и тумаки не разрозненно, а, по мере их учащения (а куда денешься, конечно, учащения, с каждым годом все плотнее), что они не то-так-то-эдак, а одного течения, одной реки, на которой можно ехать верхом. И ей, Нюшке, сил поэтому не хватить не могло, все возможные были в ее распоряжении, которыми она наделяла всех остальных. Не забывая нас и теперь, когда нас давным-давно нет всех вместе - хотя мы и рядом, и встречаемся постоянно: куда же нам разбежаться в нашем малолюдном городском кругу, вот только боюсь, придут все не одни, желая приобщить новых друзей к былым радостям: нет, конечно, не придет никто.
Невозможно. Мы зачем-то были вместе, что-то вместе делали, нам было счастливо, что, собственно, дело десятое; потом это - неведомое нам созрело и отвалилось, как августовская слива; мы давно уже про все забыли, в конце концов человек наполовину состоит из воды, что обеспечивает быстрое обновление всего организма и памяти. Но встреться мне на улице Нюшка (зовут в миру которую, конечно, совершенно иначе), мы будем с ней обниматься,
Но был еще Эсквайр. Средой его обитания (он, кстати сказать, муж Сен-Жермен) была легендарная темная комната, в которой происходит ловля черной кошки, там, возможно, отсутствующей. Кошку-то мы не ловили, кошку бы мы позвали, и она бы примурлыкала к нам сама. Другое: пройти по диагонали из угла в угол в этой комнате невозможно. Там в центре какая-то штуковина темно-неосвещенного цвета: какой-то черный алмазный конус, гладкий настолько, что ощупать его, не потеряв при этом ориентации, нельзя. Если же не ощупывать, а идти, старательно выдерживая направление из угла в угол по диагонали, то препятствия идущий не ощутит (форма его, впрочем, не установлена точно: кажется - конус, а может быть что-то сложнее, или эта штука меняет форму, оставаясь, однако, гладкой и темной - либо совершенно прозрачной), ничего не ощутит, но начнет отворачивать в сторону соприкоснувшись со скользкой поверхностью того, что в центре: разворачивающее плечо почти ласковое противодействие, которое кайф ощущать; плечо опирается на препятствие, препятствием как бы и не являющееся: идущий продолжает идти по прямой в свой назначенный угол и, минуя в своем прямом движении эту область, вдруг ощущает отсутствие противодействия, момент отрыва, что отзывается в нем удовольствием от частичной потери веса, почти чувством парения и, да что же это я разъобъяснять-то затеял?!
Ну ладно. Сей интерьерчик он как бы приволакивал на горбу к Диксону, когда наступал его черед водить. Богом Эсквайр служил не часто, раз в два месяца, даже реже, а всего - раз семь-восемь, кажется, за все наше время. Все, как сквозь рентгенкабинет, проходили сквозь это помещение, задерживаясь неизвестное время внутри. Потом никто никому ничего не мог рассказать. И у другого не спрашивал. О чем, собственно? Все это было не сахар: никто не сможет сказать, сколько был внутри и что понял, пытаясь сладить с этим веществом, разобраться, что оно такое там стоит: как вспоминание сна, себя, въезжание во что-то абсолютно непроходимое и нежно ускользающее. Там совмещение наступало, а оставались: нелепая, казавшаяся там ключом опытный, понимаешь, что все уйдет, строить зацепку - но совершенно дебильная фраза рода "дыр, бул, щир", а казалось, всё из нее наяву размотаешь. Или картинка - тоже почти ничего не сохранявшая на поверхности. Вот оно, вот что? Как мы потом расходились: поодиночке или вместе, во сколько, куда? Потом мы встречались недели через две, не раньше.
Так было все это время, и вот, мы вдруг обнаружили себя выходящими толпой на январскую улицу, часов в пять утра, после Эсквайра - и сам он тоже был тут, мы ждали Князька, который побежал назад за сигаретами, а Елжа уже выскочил на магистраль ловить мотор, идущий через мост из Задвинья, мы все чего-то смеялись, охали: как же сегодня на службу? и явно тянулись взяться за руки, арестовать свои руки и стать хороводом.
И вот тогда я и разогнал их на свободу.
МЕМЛИНГ КАК АБСОЛЮТНЫЙ ДУХ НЕБОЛЬШОГО РАЗМЕРА
Приступая к тексту, посвященному жизни и творчеству Народного художника Бельгии Яна (Ханса) Хермановича Мемлинга, сделаем ряд предуведомлений, связанных с миропониманием, присущим автору на момент этой работы.
а) За всяким произведением художественной культуры кроется известная крутизна, сопровождавшая возникновение данного произведения.
б) Крутизна процесса создания находится в согласии с крутизнами ситуаций исторической и общежитейской, внутри которых действует художник.
в) Закон сохранения крутизны (сформулированный теперь автором): крутизна любых времен и подчиненных этим временам индивидуальностей друг другу в известном смысле эквивалентны. Поэтому, толкуя даже вкривь и вкось произвольный артефакт и любое художественное явление, основываясь на нерассасываемости породившей его крутизны (вторая половина закона сохранения), особенно далеко от смысла данного явления или артефакта не можем уйти в принципе. То есть, переводя сказанное в обиходное бормотание: всё, что пришло нам на ум при разглядывании репродукций картин Мемлинга, при чтении о нем, при размышлениях обо всем, где - тем или иным образом присутствует Мемлинг, - имеет к Мемлингу (в данном случае) самое непосредственное отношение.