Дагги-тиц
Шрифт:
— Да… А он: «Зи хабен кайне ваффен». «Вы были без оружия». «На унд?..» — говорю. — «И что же?» А он выпрямился, улыбнулся, презрительно так, хотя губы трясутся… (А у кого бы не тряслись в такой позиции?) И выдает мне этот юноша длинную фразу, из которой следует, что бароны фон Гольденштерны не имеют обыкновения стрелять в безоружных противников. На самом-то деле просто растерялся, не привык еще, видимо, палить в человека в упор. Наверно, только-только попал на фронт, хотя и офицер, лейтенантик (глянь на погоны). Но однако же вспомнил баронский кодекс чести. Решил, видимо, что если не сумел
«Возвращайтесь к своим, барон…»
Он заморгал, как ребенок:
«Варум?» То есть с какой стати отпускаете меня?
«Дарум», — говорю. — «С такой же стати, с какой вы не выпустили мне в брюхо пригоршню свинцовых конфеток». — И еще добавляю: — «Наверно, причуды судьбы: не захотела, чтобы палили друг в друга два однофамильца».
Он заморгал еще больше. Ошарашенно и с вопросом.
Я ему объясняю: «Нет, герр лёйтнант, я не барон. И не немец. Я принадлежу той нации, которую вы с вашим фюрером приговорили к поголовному истреблению. Но до конца еще не успели…»
Он снова гордо вытянул шею:
«Бароны фон Гольденштерны никогда не опускались до антисемитизма!»
— До чего? — переспросил Лодька.
— До ненависти к евреям…
Лодькины уши опять противно затеплели.
Лев Семенович продолжал:
— «Ну и ладно, — говорю, — поздравляю вас, барон. И советую поспешить, пока не появились наши».
А он смотрит на автомат и заявляет:
«Я не могу вернуться без оружия, меня расстреляют».
Врал, наверно, офицера не расстреляли бы. Мог выкрутиться. Наверно, считал недостойным рыцарского звания возвращаться обезоруженным. Ну, я бросил шмайссер к бревнам землянки, достал свой «ТТ», выпалил несколько раз по автомату — по магазину и казенной части… Потому что не мог же я отдать немцу годное оружие, из которого он потом лупил бы по нашим… В общем, разгрохал автомат и говорю:
«Можете сказать, что оружие пострадало в бою…»
Поднял с земли свою «лейку» и пошел, не оглядываясь… Не раз думал потом: правильно ли сделал, что отпустил? Ведь этот барон в дальнейшем имел возможность отправить на тот свет многих наших солдат и офицеров… особенно, когда понюхал пороху… Но… что было, то было. Никто, кроме Васи Лащенко, про это не знал… Узнали бы особисты — был бы мне капут…
Лодька чувствовал, что лучше бы помалкивать, но не удержался:
— А ваш друг… Лащенко… он что сказал?
— Он сказал: «Ты, Лёва, поступил неправильно. Очень… Только… я, наверно, поступил бы так же»… Вот такая психологическая ситуация. Как говорится, «диалектика жизни»… Вы еще не изучали диалектику?
— Не-а…
— Счастливые люди…
— Почему? — сумрачно спросил Лодька.
— Меньше путаницы в голове…
Лодька подумал, что в таком вот случае отпустил бы барона Гольденштерна без всякой диалектики (по крайней мере, в тот момент он был в этом уверен). Но не
А Лев Семенович еще раз глянул на портрет барона и усмехнулся:
— Жаль, никогда не узнаю: дожил ли этот парень до конца войны? Какая у него судьба?
(Как ни странно, фотожурналист Лев Гольденштерн это узнал. Через много лет, когда можно стало писать гораздо больше, чем в пятидесятых, он отдал в один из московских журналов свой очерк «Однофамильцы» — историю про встречу у горящей землянки и снимок. Очерк и фотографию напечатали, хотя название изменили — «Встреча на ничейной полосе». Месяца через два в редакцию пришло письмо из Западной Германии. Его (еще через какое-то время) переслали автору очерка. А потом приехал в Советский Союз и тот, кто написал письмо — худой хромающий мужчина с гладкой седой прической — Карл Август фон Гольденштерн. Приехал в Москву и Лев Семенович. Они встретились в гостинице «Россия».
Оказалось, что молодой барон после той «встречи на ничейной полосе» никого не убил, потому что очень скоро попал под минометный огонь и ему оторвало ступню. Конец войны он встретил инвалидом и в плен его не взяли. Свое «обветшалое баронское гнездо» он уступил детям и внукам, а сам со второй женой жил в маленькой гамбургской квартире.
Лев Семенович ответствовал, что у него наоборот: сам он с женой (тоже второй) живет в «старом родовом гнезде» на «Казанская-штрассе», в дальнем городе «ин Вестсибириен», а дети и внуки обитают в двух кооперативных квартирах, приобрести которые помог им папа и дед.
Они засиделись в номере до середины ночи. Номер наверняка прослушивался, но Льву Семеновичу было наплевать, поскольку ничего крамольного он не говорил. Карлу Августу было наплевать тем более — особенно, когда откупорили вторую бутылку коньяка.
— Лео, — сказал барон. — То есть Лё-ву-шка. — Я не устаю благодарить судьбу за то, что она тогда заморозила на спуске мой палец… Страшно подумать, что могло бы случиться…
— Карлуша, — сказал Лев Семенович. — Судьба и в самом деле иногда делает однофамильцам… ик… подарки. Этакие… золотые звездочки… Давай за судьбу.
— З… за судьбу… — согласился барон и осторожно потянулся рюмкой к рюмке однофамильца, чтобы чокнуться по-русски и при этом не промахнуться…
Но все это случилось через четыре десятка лет, а пока Лев Семенович и Лодька не могли и помыслить о таких поворотах судьбы.)
— И никогда я никому, кроме Василия, не рассказывал эту историю. Ты, Лодя, — второй. Наверно, удивляешься: чего это «старый Мазай разболтался в сарае?»
Лодька и правда удивлялся. Тревожился даже. Чудилось, что разговор неспроста.
— Я мог бы объяснить просто. Мол, слово за слово, и потянулся рассказ. Но… — Лев Семенович смотрел мимо Лодьки (наверно опять на снимок молодого барона). — …Дело в том, что я до безобразия суеверный человек. Верю во всякие приметы… — («Не вы один», — мелькнуло у Лодьки.) — И показалось мне сейчас, что надо бы на твои откровенности ответить своей. Чтобы старушка-судьба оценила это и проявила к моим делам дополнительную благосклонность…
«К каким делам?» — чуть не ляпнул Лодька, но вовремя зажал в себе неприличное любопытство.