Далекая звезда
Шрифт:
Но об этом никто не знал.
Хуан Штайн и Дьего Сото, бывшие для меня и для Бибьяно самыми умными людьми в Консепсьоне, ни о чем не догадывались. Сестры Гармендия тоже. И даже наоборот: дважды в моем присутствии Анхелика принималась превозносить достоинства Руиса-Тагле: серьезный, пунктуальный, обладающий организованным умом, умеющий слушать других. Мы с Бибьяно ненавидели его, но тоже ни о чем не догадывались. Только Толстушка Посадас уловила нечто, затаившееся внутри Руиса-Тагле. Я запомнил тот вечер, когда мы заговорили об этом. После кино мы закатились в ресторан в центре города. У Бибьяно при себе была папка со стихами завсегдатаев студии Штайна и студии Сото, предназначенными для одиннадцатой краткой антологии молодых поэтов из Консепсьона, которых не бралась печатать ни одна газета. Мы с Толстушкой Посадас принялись рыться в бумагах. «Кого ты собираешься включить в антологию?» – спросил я, отлично зная, что и я был в числе избранных (в противном случае моя дружба с Бибьяно могла бы прерваться завтра же). Тебя, ответил Бибьяно, Мартиту (Толстушку), разумеется, Веронику и Анхелику, Кармен, назвал еще двоих поэтов, одного из студии Сото, другого от Штайна, и, наконец, произнес имя Руиса-Тагле. Я помню, как Толстушка на мгновение умолкла, продолжая перебирать бумажки руками (руки у нее были вечно испачканы в чернилах, с грязными ногтями, что удивительно для студентки медицинского факультета, хотя Толстушка всегда говорила о своей будущей профессии так томно и лениво, что ни у кого не оставалось сомнений, что диплома ей не видать), пока не наткнулась на три листочка с поэмами Руиса-Тагле. «Не включай его», – сказала она неожиданно. «Руиса-Тагле?» – переспросил я, не поверив услышанному, поскольку Толстушка была его восторженной почитательницей. Бибьяно же, напротив, не произнес ни слова. Все три поэмы были коротенькими, в каждой не более десяти строф. В одной описывался пейзаж: деревья,
6
Тейльер Хорхе(1935–1996) – чилийский поэт.
«Почему ты считаешь, что его не нужно печатать?» – спросил Бибьяно, положив голову на вытянутую на столе руку. Вроде как рука была подушкой, а стол – кроватью в его спальне. «Всегда считал, что вы с ним друзья», – сказал я. «Мы и есть друзья, – ответила Толстушка, – но все равно не нужно включать его в сборник». – «Почему?» – спросил Бибьяно. Толстушка пожала плечами. «Эти стихи будто бы и не его. Не по-настоящему его, не знаю, как вам объяснить», – сказала она потом. «Да объясни же», – попросил Бибьяно. Толстушка посмотрела мне прямо в глаза (я сидел напротив нее, а Бибьяно будто спал рядом) и сказала: «Альберто хороший поэт, но он еще не раскрылся». – «Ты хочешь сказать, что он девственник?» – усмехнулся Бибьяно, но ни Толстушка, ни я не отозвались. «Ты читала что-то другое из написанного им? – заинтересовался я. – Что он пишет? Как пишет?»
Толстушка улыбнулась про себя, вроде бы и сама не веря тому, что собиралась сказать нам. «Альберто перевернет всю чилийскую поэзию», – промолвила она. «Но ты что-то читала или это просто твоя интуиция?» Толстушка шмыгнула носом и замолчала. «На днях, – произнесла она неожиданно, – я зашла к нему домой». Мы молчали, но я видел, что Бибьяно, лежа на столе, улыбается и смотрит на нее с нежностью. «Разумеется, он не ждал меня», – уточнила Толстушка. «Я понимаю, о чем ты», – сказал Бибьяно. «Альберто разоткровенничался со мной», – продолжала Толстушка. «Не могу себе представить, чтобы Руис-Тагле откровенничал с кем бы то ни было», – отозвался Бибьяно. «Все считают, что он влюблен в Веронику Гармендия, но это не так», – сказала Толстушка. «Это он тебе сказал?» – удивился Бибьяно. Толстушка улыбнулась с выражением человека, посвященного в большую тайну. Помнится, я подумал тогда, что мне не нравится эта женщина. Наверное, она талантлива, умна, она наш товарищ, но мне она не нравилась. «Нет, этого он мне не говорил, – ответила Толстушка, – хотя мне он рассказывает то, чего не расскажет другому». – «Ты хочешь сказать, другой», – сказал Бибьяно. «Ну да, другой», – согласилась Толстушка. «О чем же он тебе таком рассказывает?» Прежде чем ответить, Толстушка задумалась. «О новой поэзии, о чем же еще». – «О новых стихах, которые он собирается написать?» – скептически уточнил Бибьяно. «О поэзии, которую он собирается создать, – ответила Толстушка. – И знаете, почему я так уверена? Потому что у него есть воля». – Она помедлила, ожидая, что мы спросим о чем-нибудь еще, и добавила: – «У него железная воля, вы его просто не знаете».
Было уже поздно. Бибьяно взглянул на Толстушку и встал, чтобы расплатиться. «Если ты так в него веришь, то почему не хочешь, чтобы Бибьяно включил его в антологию?» – спросил я. Мы накрутили на шею шарфы (никогда больше у меня не было такого длинного шарфа, как тогда) и вышли на холодную улицу. «Потому что не это его настоящие стихи», – сказала Толстушка. «Да ты-то откуда знаешь?» – воскликнул я раздраженно. «Потому что я знаю людей», – с грустью ответила Толстушка, глядя на пустынную улицу. Я счел это верхом самоуверенности. Бибьяно вышел следом за нами. «Мартита, – сказал он, – я мало в чем бываю уверен, но я совершенно убежден, что Руис-Тагле не совершит революции в чилийской поэзии». – «По-моему, он даже не левых взглядов», – добавил я. Удивительно, но Толстушка согласилась. «Нет, он не из левых», – подтвердила она совсем уже грустным голосом. На мгновение мне показалось, что она, того гляди, расплачется, и я поспешил сменить тему. Бибьяно рассмеялся. «С такими друзьями, как ты, Мартита, враги уже не нужны». Разумеется, Бибьяно шутил, но Толстушка восприняла его всерьез и захотела немедленно уйти. Мы проводили ее до дома. По дороге в автобусе мы болтали о фильме и о политической ситуации. Прежде чем попрощаться, она пристально посмотрела на нас и попросила пообещать ей кое-что. «Что именно?» – спросил Бибьяно. «Не рассказывайте Альберто, о чем мы говорили». – «Хорошо, – сказал Бибьяно, – обещаю не говорить ему, что ты просила не включать его в мою антологию». – «Да ее и не опубликуют», – сказала Толстушка. «Вполне возможно», – откликнулся Бибьяно. «Спасибо, Биби», – сказала Толстушка (так называла Бибьяно только она) и поцеловала его в щеку. «Клянусь, мы ничего ему не скажем», – добавил я. «Спасибо, спасибо, спасибо», – сказала Толстушка. Я подумал, что она шутит. «И не говорите ничего Веронике, – попросила она. – Она может передать Альберто, ну и сами понимаете». – «Не расскажем». – «Все останется между нами троими, обещаете?» – попросила Толстушка. «Обещаем», – ответили мы. Наконец, Толстушка повернулась к нам спиной, открыла дверь подъезда, и мы увидели, как она заходит в лифт. Прежде чем исчезнуть, она в последний раз помахала нам рукой. «Что за странная женщина», – сказал Бибьяно. Я засмеялся. Мы пешком разошлись по домам: Бибьяно в свое общежитие, а я домой к родителям. «Чилийская поэзия изменится только тогда, – сказал Бибьяно той ночью, – когда мы сумеем правильно прочесть Энрике Лина, [7] не раньше. В общем, еще не скоро».
7
Лин Энрике(1929–1988) – чилийский поэт, драматург, писатель, критик, художник.
Через несколько дней произошел военный переворот, и началось беспорядочное бегство.
Как-то вечером я позвонил сестрам Гармендия, просто так, без всякого повода, чтобы узнать, как они поживают. «Мы уезжаем», – сказала Вероника. С трудом проглотив ком в горле, я спросил когда. «Завтра». Несмотря на комендантский час, я настоял на том, чтобы навестить их тем же вечером. Квартира, где жили сестры, была не слишком далеко от моего дома, да и комендантский час заставал меня не впервые. Когда я пришел, было десять вечера. К моему удивлению, сестры пили чай и читали (наверное, я предполагал застать их среди разбросанных чемоданов, строящими планы бегства). Они объяснили, что уезжают не за границу, а в Насимьенто, поселок в нескольких километрах от Консепсьона, где находился дом их родителей. «Слава богу, – сказал я, – я уж думал, что вы едете в Швецию или куда-то в этом роде». – «Хорошо бы!» – сказала Анхелика. Потом мы поболтали о друзьях, с которыми не виделись уже несколько дней, строя обычные по тем временам догадки относительно того, кто из них наверняка арестован, кто, вероятней всего, ушел в подполье, кого разыскивают. Сестры Гармендия ничего не боялись (у них не было причин бояться, они были обычными студентками, и их связи с так называемыми экстремистами сводились к приятельским отношениям с членами таких партий, особенно с факультета социологии), но уезжали в Насимьенто, потому что оставаться в Консепсьоне стало невозможно и потому что, как они сами признали, они всегда укрывались в отчем гнезде, если «реальная жизнь» поворачивалась особенно уродливой и жестокой стороной, становясь уж очень неприятной. «Значит, вам нужно уезжать немедленно, – сказал я. – Мне кажется, мы присутствуем на открытии чемпионата мира по безобразию и жестокости». Они засмеялись и сказали, что мне пора уходить. Я настоял на том, чтобы остаться еще ненадолго. Вспоминаю о той ночи как об одной из самых счастливых в моей жизни. Пробило час, когда Вероника сказала, что лучше бы мне заночевать у них. Никто из нас так и не ужинал, поэтому мы втроем отправились на кухню и приготовили яичницу с луком и хлебом, заварили чай. Внезапно я почувствовал себя счастливым, невероятно счастливым и всемогущим, хотя и знал, что в это самое время все, во что я верил, исчезло навсегда и множество людей, в том числе и многие мои друзья, подвергались преследованиям и пыткам. Но мне хотелось петь и танцевать, а дурные новости (или только тревожные догадки) лишь подбрасывали дров в костер моего веселья. Этот крайне безвкусный, избитый оборот как нельзя лучше выражает мое настроение и даже, решусь предположить, настроение сестер Гармендия и еще многих из тех, кому в сентябре семьдесят третьего было двадцать или чуть меньше.
В пять утра я заснул на диване. Четырьмя
Их родители, художники, умерли, когда сестрам-близнецам не исполнилось и пятнадцати, кажется, они погибли в автомобильной катастрофе. Как-то я видел их фотографию: он смуглый и худой, с выдающимися скулами и выражением грусти и недоумения, свойственным лишь тем, кто родился к югу от Био-Био; [8] она была или казалась выше него ростом, немного полновата, с нежной доверчивой улыбкой.
8
Био-Био– река и провинция в Чили.
После себя они оставили дочерям построенный из камня и дерева трехэтажный дом на окраине Насимьенто. На последнем этаже располагался большой зал с мансардными окнами, служивший мастерской. Кроме того, имелись земли около Мульчена, обеспечивавшие девушкам безбедное существование. Сестры Гармендия часто рассказывали о родителях (они считали Хулиана Гармендия одним из величайших художников своего времени, хотя я никогда и нигде больше не слышал этого имени), а в их стихах нередко говорилось о художниках, затерявшихся на юге Чили, заложниках собственных безнадежных творений и безнадежной любви. Хулиан Гармендия был безнадежно влюблен в Марию Ойярсун? Мне трудно поверить в это, особенно когда я вспоминаю ту фотографию. Но я легко допускаю, что в шестидесятых годах в Чили встречались несчастные, страдающие от безнадежной любви. Мне это кажется немного странным, как фильм, завалявшийся на полках огромной забытой фильмотеки. Но я соглашаюсь с тем, что так и было.
Мой дальнейший рассказ построен главным образом на догадках. Сестры Гармендия уехали в Насимьенто, в свой большой дом на окраине города, где жила их тетка, Эма Ойярсун, старшая сестра умершей матери, да старая служанка по имени Амалия Малуэнда.
Итак, они уехали в Насимьенто и заперлись в большом доме, и вот недели две, а может, месяц спустя (хотя я не думаю, что прошло так много времени) появился Альберто Руис-Тагле.
Наверное, все происходило так. Как-то вечером, в один из тех ярких и одновременно меланхоличных южных вечеров, на проселочной дороге показался автомобиль, но сестры Гармендия не услышали его, увлеченные игрой на пианино, или работой в саду, или помогая тетке и служанке перетаскивать хворост на заднем дворе. Кто-то постучал в дверь. Постучал и раз, и два, и наконец служанка отворила дверь. На пороге стоял Руис-Тагле. Он спросил сестер Гармендия. Служанка не впустила его в дом, сказав, что пойдет позовет девочек. Руис-Тагле терпеливо ждал, устроившись в плетеном кресле на просторной террасе. Увидев его, сестры Гармендия кидаются с бурными приветствиями и бранят служанку, что не позволила гостю войти. В первые полчаса Руиса-Тагле засыпали вопросами. Наверняка он показался тете симпатичным, привлекательным и хорошо воспитанным молодым человеком. Сестры Гармендия совершенно счастливы. Конечно же Руиса-Тагле оставляют ужинать и готовят в его честь нечто достойное. Не хочу строить догадки насчет меню: может быть, шоколадные пирожные, а может, пирожки, хотя нет, скорее всего, они ели что-то другое. Разумеется, его пригласили остаться на ночь. Руис-Тагле, не ломаясь, принял приглашение. После ужина и до глубокой ночи сестры, к восторгу тети и при молчаливом соучастии Руиса-Тагле, читают свои стихи. Само собой, он отказывается декламировать, извиняется, говорит, что рядом с такими стихами его опусы совершенно неуместны. Тетя настаивает, ну пожалуйста, Альберто, прочтите нам что-нибудь ваше, но он неумолим, говорит, вот-вот закончит новое произведение, но пока оно не завершено и не отшлифовано, он предпочитает не обнародовать свое творение. Он улыбается, пожимает плечами, говорит, нет-нет, мне очень жаль, но пока нет, и сестры Гармендия соглашаются: ну тетя, не будь назойливой… Они полагают, что понимают его, наивные. На самом деле они не понимают ровным счетом ничего (того гляди, родится «новая чилийская поэзия»), но думают, что понимают, и читают свои стихи, свои чудесные стихи под довольным и доброжелательным взглядом Руиса-Тагле (а он наверняка прикрывает глаза, чтобы лучше слышать) и, временами, встревоженным взглядом тети. Анхелика, как ты можешь сочинять такие чудовищные вещи? Или: Вероника, детка, я ничего не поняла! Альберто, не могли бы вы объяснить, что означает эта метафора? И Руис-Тагле старательно разглагольствует о знаке и значении, о Джойс Мансур, Сильвии Плат, Алехандре Писарник [9] (хотя сестры Гармендия говорят: нет, нам не нравится Писарник, на самом деле имея в виду, что они пишут совсем не так, как Писарник). А Руис-Тагле уже говорит о Виолете и Никаноре Парра, [10] а тетя слушает его (я знала Виолету и ее балаган, говорит бедная Эма Ойяр-сун). А теперь он рассуждает об Энрике Лине и гражданской поэзии, и, будь сестры чуть наблюдательней, они бы заметили иронический блеск в глазах Руиса-Тагле: гражданская поэзия, я вам покажу, что такое гражданская поэзия. И наконец, воодушевившись, он говорит о Хорхе Касересе, чилийском сюрреалисте, умершем в 1949 году в возрасте двадцати шести лет.
9
Мансур Джойс(1928–1986) – французская поэтесса-сюрреалист; Плат Сильвия(1932–1963) – американская поэтесса, автор нашумевшего сборника «Ариэль», покончила жизнь самоубийством; Писарник Алехандра(р. 1936) – аргентинская поэтесса.
10
Парра Виолета(1917–1967) – чилийская поэтесса, певица, художница, собирательница песенного фольклора, покончила жизнь самоубийством; Парра Никанор(р. 1914) – чилийский антипоэт, неоднократно выдвигался номи-нантом на Нобелевскую премию по литературе.
И сестры встают, а может, встает одна Вероника и ищет в большой отцовской библиотеке, и возвращается с книгой Касереса «По дороге большой полярной пирамиды», опубликованной, когда поэту было всего двадцать. Сестры Гармендия, а может, только Анхелика, как-то слышали, что, дескать, собираются переиздать собрание сочинений Касереса – легенды нашего поколения, поэтому неудивительно, что Руис-Тагле вспомнил о нем (хотя у поэзии Касереса нет ничего общего со стихами сестер Гармендия; у Виолеты Парра – да, у Никанора – да, но не у Касереса). А он вспоминает Энн Секстон, Элизабет Бишоп и Дэниз Левертов [11] (поэтесс, которых любят сестры Гармендия и которых они как-то переводили и читали свои переводы в студии, к глубокому удовлетворению Хуана Штайна). А потом все вместе смеются над ничегошеньки не понимающей тетей, и едят домашнее печенье, и играют на гитаре, и кто-то замечает служанку, которая смотрит на них, стоя в темном коридоре и не решаясь войти, а тетя говорит: да иди же сюда, Амалия, не дичись. И служанка, привлеченная музыкой и шумным весельем, делает два шага, только два шага, а потом наступает ночь, и вечеринка заканчивается.
11
Секстон Энн(1928–1974) – американская поэтесса, лауреат Пулицеровской премии; Бишоп Элизабет(1911–1979) – американская поэтесса, лауреат Пулицеровской премии; Левертов Дэниз(1923–1997) – англо-американская поэтесса, родилась в Англии, замужем за американским писателем Митчелом Гудманом, вся творческая жизнь прошла в США.
Несколько часов спустя Альберто Руис-Тагле, хотя мне уже следовало бы называть его Карлосом Видером, поднимается.
Все спят. Возможно, он спал с Вероникой Гармендия. Это не важно. (Я хочу сказать, уже не важно, хотя конечно же в то время, к нашему несчастью, это было очень даже важно.) Могу утверждать, что Карлос Видер с уверенностью лунатика встал и в тишине обошел дом. Он ищет комнату тети. Его тень скользит по коридорам, где на стенах, вперемешку с глиняными тарелками и местной керамикой, развешаны картины Хулиана Гармендия и Марии Ойярсун (мне кажется, Насимьенто славится своим фаянсом или керамикой). Как бы то ни было, Видер очень осторожно открывает двери. Наконец, он находит комнату тети на первом этаже, возле кухни. Наверняка напротив располагается комната служанки. Как раз когда он скользнул в глубь комнаты, послышался шум приближающегося к дому автомобиля. Видер улыбнулся и заторопился. Одним прыжком он достигает изголовья кровати. В правой руке он сжимает крюк. Эма Ойярсун безмятежно спит. Видер выдергивает подушку и закрывает ей лицо. В следующее мгновение он одним движением вспарывает несчастной горло. В эту самую минуту автомобиль тормозит около дома. А Видер уже влетел в комнату служанки, но кровать пуста. Какую-то секунду Видер не знает, что делать: он хочет измолотить кровать пинками, вдребезги разбить старый ободранный деревянный комод, где свалены вещи Амалии Малуэнды. Но это длится всего секунду. И вот он уже в дверях, дышит ровно и спокойно и уступает дорогу четверым мужчинам. Они приветствуют его движением головы (с явным уважением), глазами наглыми и непотребными обшаривая полумрак дома, ковры, жалюзи, будто желая сразу, с порога присмотреть, где будет удобней всего спрятаться. Но они не собираются прятаться. Они ищут тех, кто прячется от них.