Далекая звезда
Шрифт:
В любопытной, но вызывавшей у него озноб Германии он купил протезы. Они были совсем как настоящие руки, но больше всего ему нравилось идти по улице, нацепив протезы, и ощущать себя героем научно-фантастического романа, роботом или киборгом. Издалека, когда он в фиолетовых сумерках шел на встречу с другом, казалось, что у него и вправду настоящие руки. Но он всегда снимал их, работая на улице, а новых любовников, не знавших, что у него протезы, сразу предупреждал, что у него нет рук. Некоторым так даже больше нравилось.
Незадолго до грандиозной барселонской Олимпиады его уличное выступление увидел не то каталонский артист, не то артистка, а может, группа каталонских артистов, путешествующих по Германии. Может даже, он выступал вместе с маленьким бродячим театриком. Короче, его заметили и рассказали о нем человеку, разыскивавшему кого-нибудь, кто сумел бы воплотить образ Петры – персонажа Марискаля, ставшего символом или талисманом Параолимпийских игр, проводившихся вскоре после настоящей Олимпиады. Говорят, когда Марискаль увидел его в костюме Петры, выделывающего головокружительные
Три года спустя я услышал, что он умер от СПИДа. Человек, рассказавший мне об этом, не знал, где это случилось – в Германии или в Южной Америке (он не знал, что Лоренсо был чилийцем).
Иногда, когда я думаю о Штайне и Сото, я вспоминаю и Лоренсо.
Временами мне кажется, что Лоренсо был лучшим поэтом, чем Штайн и Сото. Но обычно, когда я думаю о них, я вижу их всех троих вместе.
Хотя объединяет их только то, что все они родились в Чили. А еще книга, которую, вероятно, читал Штайн, точно прочел Сото (он говорит о ней в опубликованной в Мексике большой статье об изгнании и скитаниях), а также прочел и Лоренсо. Прочел с энтузиазмом, который охватывал его всякий раз, когда он что-нибудь читал. (Как он умудрялся переворачивать страницы? Да языком, нам и самим следует перенять этот опыт!) Книга называется «Ma gestalt-th'erapie»,ее автор – врач-психиатр Фридрих Перле, бежавший из Германии нацист, скитавшийся по трем континентам. На испанский, насколько мне известно, ее не переводили.
6
Но вернемся к началу нашего повествования, в 1974 год, к Карлосу Видеру.
В то время Видер оказался на гребне волны. После триумфальных выступлений в Антарктиде и в небе над множеством городов Чили его пригласили в столицу совершить что-нибудь выдающееся, нечто впечатляющее, чтобы показать миру, что новый режим и авангардистское искусство отлично ладят между собой.
Видер с удовольствием откликнулся. В Сантьяго он поселился в Провиденсии, в офисе товарища, отвечавшего за рекламу. Днем он тренировался на аэродроме Капитан Линдстром и вел светскую жизнь, посещая военные клубы и нанося визиты родителям своих друзей, где он знакомился (или его знакомили, в этом всегда прослеживалось нечто вынужденное) с сестрами, кузинами и подругами, которых он неизменно очаровывал хорошими манерами, учтивостью и внешней робостью в сочетании с затаившимися в глазах холодностью и отстраненностью. Как сказала Пиа Валье: будто в глубине его глаз жили еще одни, другие глаза. Зато поздним вечером или ночью, освободившись от дневных хлопот, он целиком отдавался подготовке фотовыставки (все в том же офисе, прямо на стенах комнаты для гостей), открытие которой должно было совпасть с его воздушно-поэтическим представлением.
Несколько лет спустя хозяин офиса говорил, что он до последнего момента не видел фотографий, которые собирался выставлять Видер. Его первой реакцией на проект Видера было естественное желание предложить для этих целей гостиную или даже весь дом, чтобы лучше расположить экспонаты, но Видер отказался. Он аргументировал свой отказ тем, что фотографии якобы нуждались в четко ограниченном пространстве и хорошо вписывались именно в комнату автора. Он сказал, что после воздушного представления будет правильно – и интересно как раз своей парадоксальностью – пригласить публику познакомиться с эпилогом небесной поэзии в каморку поэта. Что до собственно фотографий, то Видер заявил хозяину офиса, что они будут сюрпризом, а заранее можно сказать лишь одно: речь идет о поэзии зримой, экспериментальной, о квинтэссенции поэзии, чистом искусстве, о чем-то, что будет интересно абсолютно всем. Кроме того, Видер заставил хозяина дать слово, что ни он сам, ни кто другой не войдут в комнату до открытия выставки. Хозяин офиса сказал, что может поискать в шкафах ключ от комнаты, чтобы не оставалось никаких сомнений, но Видер ответил, что нет необходимости – вполне достаточно слова офицера. Хозяин торжественно дал слово чести.
Разумеется, количество приглашений на выставку в Провиденсии было ограничено, ждали лишь избранных: нескольких летчиков, нескольких молодых культурных (или всерьез казавшихся культурными) военных (самый старший не дослужился еще и до майора), тройку журналистов, пару художников, старого поэта из правых, который когда-то слыл авангардистом, а после военного переворота, похоже, обрел второе дыхание, какую-то молодую интересную даму (насколько мне известно, на выставке побывала только одна женщина – Татьяна фон Бек Ираола) и слабого здоровьем отца Карлоса Видера, проживавшего в Винья-дель-Мар.
С самого начала все пошло плохо. В день воздушного представления небо с утра было закрыто большими тяжелыми черными
Видер перемещался внутри тучи, будто Иона в брюхе кита. Какое-то время зрители воздушного спектакля ожидали, что он появится, подобно Зевсу-громовержцу. Некоторые чувствовали себя неуютно, считая, что летчик бросил их походя одних на импровизированных трибунах аэродрома Капитан Линдстром, а сам скрылся в небе, от которого можно было ожидать только дождя, но никак не поэзии. Большинство воспользовались передышкой, чтобы встать, размять старые кости, разогнать кровь в ногах, поздороваться со знакомыми, посплетничать, присоединяясь то к одной, то к другой быстро образующейся и мгновенно распадающейся группке, где народ расходился, не дослушав кого-то, но успев обсудить новые назначения, посты и насущные проблемы, которыми жила страна. Самые молодые и активные судачили о последних романах и изменах. Даже несомненные почитатели Видера, вместо того чтобы в молчании ждать появления самолета или перебирать сотни причин, по которым небо оставалось безнадежно пустынным, оживленно обсуждали мелкие будничные события, имеющие лишь весьма опосредованное отношение к чилийской поэзии и чилийскому искусству.
Видер появился вдалеке от аэродрома, над окраинным районом Сантьяго. Там он написал первую строку: Смерть есть дружба.Потом он спланировал в сторону железнодорожных складов и каких-то зданий, похожих на заброшенные фабрики, хотя между домами можно было различить фигурки людей, волокущих коробки, продирающихся через изгороди детей, собак. Слева от себя он узнал два огромных, похожих на грибы поселка, разделенные железной дорогой. Он написал вторую строку: Смерть есть Чили.Потом он развернулся в противоположную сторону и устремился к центру города. Скоро показались проспекты, изгороди приглушенных цветов, украшенные шпагами или змеями, величественная река, зоопарк, здания, составлявшие предмет бедняцкой гордости жителей Сантьяго. «Вид города с воздуха, – написал Видер в какой-то из своих записок, – похож на разорванную фотографию, фрагменты которой, вопреки общепринятому мнению, так и расползаются в разные стороны: подвижная, разорванная маска». Третью строку он написал над дворцом Ла Монеда: Смерть есть ответственность.Надпись заметили отдельные прохожие: черные каракули на грозном темном небе. Немногие сумели разобрать написанное: ветер стирал буквы в считанные мгновения. Кто-то попытался связаться с поэтом по радио. Видер не ответил. На горизонте показались силуэты двух вертолетов, летевших ему навстречу. Он летел кругами, пока не поравнялся с вертолетами, и тут же оторвался от них. На обратном пути к аэродрому он написал четвертую и пятую строки: Смерть есть любовьи Смерть есть рост.И прямо над аэродромом он начертал последнюю строчку: Смерть есть причастие,но никто из генералов, и генеральских жен, и генеральских детей, и прочих высших чинов и начальников светских и церковных, а также деятелей культуры не смог прочесть этих последних слов. В небе бушевала гроза и трещали электрические разряды. Полковник с наблюдательной вышки попросил его поскорей идти на посадку. Видер ответил: «Вас понял», – и опять набрал высоту. На минуту все решили, что он опять скроется в чреве тучи. Капитан, сидевший в стороне от почетной ложи, заметил, что в Чили все поэтические представления заканчиваются бедой. «Как правило, – сказал он, – это личная или семейная беда, но некоторые оборачиваются трагедией национальной». И тогда на другом краю Сантьяго, но прекрасно различимая с трибун аэродрома Капитан Линдстром, мелькнула молния, и Видер написал: Смерть есть чистота,но написал так плохо, и метеоусловия были такими скверными, что мало кто из зрителей, уже поднимавшихся со своих мест и раскрывавших зонтики, разобрал написанное. На небе оставались черные обрывки чего-то, какая-то клинопись, иероглифы, детские каракули. Хотя некоторые все же рассмотрели и подумали, что Карлос Видер сошел с ума. Полил дождь, поднялась суматоха. В одном из ангаров организовали импровизированный коктейль: в этот час, да еще во время ливня все захотели пить и есть. Канапе расхватали меньше чем за пять минут. Юноши – новобранцы интендантских войск – носились туда-сюда с головокружительной скоростью и проворством, вызывавшим зависть дам. Некоторые офицеры обсуждали необыкновенного летчика-поэта, но большинство приглашенных уже перекинулись на проблемы национальной (а также международной) политики.
Между тем Карлос Видер продолжал свою воздушную борьбу со стихией. Только горстка старых друзей да пара журналистов, в свободное время увлекавшихся сочинением сюрреалистических (или суперреалистических, как они предпочитали говорить, используя дурацкий испанизм) стихотворений, наблюдали, стоя на блестящей, мокрой от дождя полосе, за маневрами сражавшегося с бурей самолетика. Картинка напоминала кадр из фильма о Второй мировой войне. Видер, скорее всего, и не догадывался, что ряды его зрителей так поредели.