Дальняя гроза
Шрифт:
— Не паясничай! — оборвал Кешку Вадька. — Скорее к костру, не видишь, он закоченел.
Тим Тимыча привели к костру, помогли снять рубашку и брюки, чтобы просушить их над огнем.
— Согрелся? — участливо спросил Вадька.
— Не в этом дело, — все еще не попадая зуб на зуб, пролепетал Тим Тимыч. — Лопатку жалко.
— Саперную? — уточнил Кешка, не удержавшись от иронии.
Тим Тимыч отвернулся от него.
— И чего переживать? — удивился Кешка. — В армии другую выдадут. Еще получше этой. Ну, вы как хотите, а я пошел спать.
И Кешка решительно направился к шалашу.
—
Тим Тимыч долго не отвечал, а потом сконфуженно, будто в чем-то был виноват, сказал:
— Уйти хотел.
— Куда?
— В город.
— Так поезд же утром.
— Пеший переход. Пусть не с полной выкладкой, а все же тренировка. И форсирование реки.
— Ненормальный! — не выдержал Вадька. — А мы бы искали. Хорош гусь!
— Нормальный я, — вздохнул Тим Тимыч. — Просто поскользнулся и упал. Урвань — река злая. Закалка нужна. А у меня разве закалка? Или у тебя? А у Кешки только и силы что в языке. Зачем мы, такие слабаки, армии нужны?
— Значит, ради тренировки все это затеял?
— Не в этом дело, — ответил Тим Тимыч. — Не мог я его слушать. Понимаешь, не мог!..
Накануне
Ночное купание Тим Тимыча в Урвани не прошло даром: он занемог и слег в постель. Правда, уложить его было непросто. На все увещевания матери — такой же порывистой, неутомимой, как ее сын, — Тим Тимыч упрямо и категорически ответствовал, что никакая у него не простуда, а просто играет кровь и что утихомирить ее можно лишь пребывая на ногах. Совладать с Тим Тимычем смогла лишь высокая температура: когда ртутный столбик подскочил до тридцати девяти, он забеспокоился.
— Придется лечь на денек, — заплетающимся, как в бреду, языком сказал он. — Но только на денек, ни секундой больше.
— «На денек», — сердито передразнила мать. — Ныряй под одеяло и помалкивай. Сейчас тебе сушеной малинки заварю. А не будешь слушаться — улепетнут твои дружки в армию — только гудочек от их эшелона и услышишь. А тебя, горемыку, на инвалидность...
— Ну, ты, мам, даешь, — всерьез заволновался Тим Тимыч. — Каркать-то зачем? Да я к утру буду как штык...
С этими словами Тим Тимыч забрался на старый диван, выпиравшие пружины которого остро ощущались всей спиной, и, чувствуя неловкость от своей беспомощности и от того, что не он сам, а мать укрывает его стеганым одеялом, попросил:
— Только ты Вадьке и Мишке ничего не говори, будут зубоскалить. Я за ночь эту температуру поборю...
— Эх, отца с нами нет, — вздохнула мать, тайком от Тим Тимыча смахивая слезу. — Он бы тебе твою температуру ремнем в один момент сбил.
— Как же так, мам, тридцать девять, а морозит?
— А очень просто, — объяснила мать и провела грубоватой, шершавой ладонью по воспаленному лбу Тим Тимыча. — Значит, еще выше подскочит. Придется доктора вызывать.
— И не вздумай! — вскинулся с постели Тим Тимыч.
— Ладно, ладно, лежи смирно, я тебя по-своему лечить буду. Травами. Как бабушка твоя.
— Не в этом дело. Это же чистое
— И у кого ты болтать научился? — рассердилась мать. — Небось у Кешки Колотилова.
— При чем тут Кешка? — сердито выпалил Тим Тимыч, враз вспомнив все, о чем разглагольствовал Кешка на берегу Урвани.
Мать, казалось, пропустила все это мимо ушей. Она достала из старенького комода, с которого уже слоями облезла краска, стеклянную банку с сушеной малиной и разожгла керогаз, от которого сразу же потянуло керосиновым чадом.
— А на отцову могилку я и без тебя поеду, — послышался из кухни ее вдруг изменившийся и ставший глухим и скрипучим голос. — Когда я тебя-то дождусь? Теперь на три года ты не мой, а государственный.
— Государственный — это ты здорово сказанула, мам, — цокая зубами, откликнулся Тим Тимыч. — И ты, мам, обязательно съезди.
— Далеко ехать-то, аж в Карелию. — От одного предчувствия такой дальней поездки мать зябко поежилась. За всю свою жизнь она не выезжала из города дальше узловой станции Прохладная, да и та, казалось ей, существует где-то в другом мире. — С тобой бы вдвоем...
— Так я, мам, как отслужу, мы с тобой съездим. Подумаешь, три года. Пролетят, не заметишь, вот и всех-то делов.
— Эх ты, дите! — вздохнула мать. — Ничегошеньки ты еще в этой жизни не смыслишь. И зачем вздумали таких молокососов в армию призывать? То ли дело раньше: у человека уже семья, хозяйство, он на своих ногах, а потом уж и в армию. Соображали, что к чему. А теперь птенцов желторотых — да в шинель. Какие из них вояки?
— Не в этом дело, — уже борясь со сном, пролепетал Тим Тимыч. — Ты за нас будь спокойна... И радио слушай...
На миг перед его воспаленными глазами закачались под тяжким ветром, застилая небо и погружая всю землю в зыбкую темноту, великаны-сосны. Оттуда, со стонущей от ветра сосны, прогремели частые выстрелы финской «кукушки», и перед Тим Тимычем явственно, как живое, возникло лицо отца. Все в его облике было сейчас бесконечно знакомым и родным, все, кроме глаз, которые всегда светились теплом и добротой, а сейчас горели гневно, испепеляюще. Отец еще стоял на ногах, не выпуская из рук винтовки, оторопело смотрел на Тим Тимыча, будто не понимая, почему он не хочет его спасти. И вдруг земля вздыбилась под отцом и он поднялся вместе с нею и стал медленно клониться к ней, как клонится поначалу подрубленный дуб, и, рухнув на окоченевшую вмиг траву, исчез в огненной тьме...
Тим Тимыч тяжко застонал и затрясся под одеялом.
— Ты потерпи, потерпи, сынок, — донеслось до него издалека, будто мать шептала ему эти слова откуда-то с высоты небес и каждому слову нужно было прорваться через толщу облаков, прежде чем коснуться ушей Тим Тимыча. — Запей аспирин малиновым чаем...
К утру Тим Тимыч, вопреки своим заверениям, был вовсе не «как штык». Температура упорно вцепилась в него, словно хотела доказать, что не все зависит от воли человека, даже от такой железной воли, какую в себе изо дня в день вырабатывал Тим Тимыч. Пришлось вызвать доктора.