Дальше – шум. Слушая ХХ век
Шрифт:
Последние годы жизни Дебюсси страдал и душой, и телом. Рак кишечника причинял такую боль, что иногда композитор не мог двигаться. А поведение Германии во время войны так разгневало Дебюсси, что в 1915 году в письме Стравинскому он писал, что “миазмы австрияков и бошей распространяются в искусстве”, предлагая контратаку в терминах новоизобретенной химической войны: “Необходимо уничтожить вирус фальшивого величия и организованного уродства”. Определения, вероятно, относятся к Штраусу и Шенбергу. Та же ледяная ярость слышится в виртуозных “Этюдах” для фортепиано Дебюсси и его откровенно антивоенном сочинении для двух фортепиано “Белое и черное”. А затем случился поразительный поворот. Отказавшись от прежней нелюбви к использованию канонических классических форм, Дебюсси начал работать над циклом из шести сонат для разных инструментов
23 марта 1918 года, за день до Вербного воскресенья, немцы начали двустороннюю атаку устрашения на Париж. Бомбардировщики Gotha совершили дерзкий дневной налет, во время которого погибли несколько человек, собравшихся в церкви. Последний шедевр Круппа – “парижская пушка” – начала обстрел города с расстояния 130 километров. Грохот поглотил Париж – снаряды взрывались каждые 15–20 минут, полицейские били в барабаны, подавая сигнал тревоги, когда появлялись самолеты, звонили церковные колокола и звучали трубы, рекруты маршировали, школьники пели “Марсельезу”, люди демонстративно кричали из окон: “Да здравствует Франция!” Смерть Ашиля-Клода Дебюсси в следующий понедельник осталась незамеченной.
“Шестерка” и le jazz
В захватывающем исследовании влияния войн на музыку XX века композитор Вольфаганг-Андрес Шульц указывает, что переживших ужасы войны часто одолевали чувства “повышенной тревожности, отчуждения и эмоциональной холодности”. Точно так же, как травмированное сознание воздвигает барьеры, чтобы предотвратить вторжение жестоких переживаний, художники, чтобы обезопасить себя, находят убежище в отказе от излишней чувствительности. Тезис Стравинского о “суровой” эстетике после 1914 года продемонстрировал более глубокие изменения в европейском сознании – отход от мистицизма, максимализма и пышности искусства рубежа веков. Это был один из важных аспектов послевоенной реальности. Другим стал подъем популярной музыки и массовых технологий – кино, звукозаписи, радио, джаза и бродвейского театра.
Парижская публика попробовала на вкус “бурные 20-е” весной 1917 года, во время одного из самых кровопролитных эпизодов войны, когда союзники начали плохо продуманное наступление под командованием Нивеля, а немцы ответили эффективной оборонительной “Операцией Альберих”, названной по имени главного гнома из “Кольца нибелунга”. 18 мая, через шесть лет после смерти Густава Малера, “Русский балет” снова шокировал город шумной, почти цирковой постановкой под названием “Парад”. У этого произведения был потрясающий состав авторов: Эрик Сати написал музыку, Жан Кокто – либретто, Пабло Пикассо был сценографом и художником по костюмам, Леонид Мясин – хореографом, Гийом Аполлинер написал программку, в процессе работы изобретя термин “сюрреализм”, а Дягилев обеспечил скандал. Как рассказывает Фрэнсис Стигмюллер, у великого импресарио был короткий роман с русской революцией, и на предыдущих представлениях “Русского балета” он поднимал над сценой красный флаг. Но поскольку в это время большевики призывали к выходу России из войны, французские патриоты были обижены этой революционной символикой и на премьере “Парада” кричали: “Боши!”
Сюжет “Парада” напрямую обращается к проблеме значимости: как может старая художественная форма – классическая музыка или балет – привлекать внимание публики в эпоху поп-музыки, кино и граммофона? Так на парижской ярмарке в странствующем театре для привлечения внимания ставят у входа актеров мюзик-холла – акробатов, китайского фокусника, малышку-американку. Но фон оказывается настолько привлекательным, что посетители отказываются заходить внутрь. Так “низовая” культура становится главным развлечением. Кокто делал заметки для Сати, в которых он описывал псевдоамериканскую эстетику:
“Титаник” – “Ближе, Господь, к Тебе” [24] – лифты – булонские сирены – подводные кабели – кабели между кораблем и берегом – Брест – гудрон – лак – пароходное оборудование – New York Herald –
24
Nearer My God To Thee – христианский гимн, написанный английской поэтессой Сарой Флауэр Адамс в середине XIX века.
Сати создает новое искусство музыкального коллажа: веселые мелодии не отрываются от земли, ритмы переплетаются и накладываются друг на друга, останавливаются и продолжаются, стремительные целотонные пассажи звучат как саундтреки еще не появившихся мультфильмов Warner Bros., печальные хоралы и прерывистые фуги отдают дань исчезающему прошлому. Эпизод “Малышка-американка” содержит сумасшедший парафраз That Mysterious Rag Ирвинга Берлина, и у одной строчки есть ремарка “внешняя и болезненная”.
Франсис Пуленк вспоминал тот восторг, который испытал еще подростком, побывав на представлении “Парада”: “Впервые – Бог весть, как часто это случалось с тех пор – зал был захвачен Искусством с большой буквы”. Пуленк был типичным представителем новой породы композитора XX века, чье сознание сформировалось не эстетикой fin de si`ecle, а жесткими стилями раннего модернизма. Этот молодой человек учился на “Весне священной”, “Шести маленьких пьесах для фортепиано” Шенберга, Allegro barbaro Бартока, сочинениях Дебюсси и Равеля. Он впитывал французские шлягеры, народные песни, номера мюзик-холла, опереточные арии, детские песенки и элегантные мелодии Мориса Шевалье.
Пуленк был одним из тех, кто ворвался на сцену после войны, сменив поколение во французской музыке. Другими были Дариус Мийо, Артюр Онеггер, Луи Дюрей, Жермен Тайфер и Жорж Орик. В 1920-м их прозвали “Шестеркой” (Les Six). Сати был их крестным отцом, или, точнее, забавным дядюшкой.
Кокто назначил себя выразителем интересов группы и в своем памфлете “Петух и арлекин” (1918) предоставил ей манифест: в первую очередь нужно избавиться от Вагнера и Дебюсси. “Соловей поет плохо”, – язвил Кокто, обыгрывая строку “Пропоет соловей” [25] из верленовского стихотворения “Под сурдинку”, дважды положенного на музыку Дебюсси. Под критику попал и Стравинский, который за четыре года до того не ответил на предложение Кокто написать балет о Давиде и Голиафе – да, “Весна священная” была шедевром, но она демонстрировала симптомы “театрального мистицизма” и других вагнерианских заболеваний. “Довольно облаков, волн, аквариумов, ундин и ароматов ночи, – распевал Кокто, язвительно перечисляя названия пьес Дебюсси и уже не модного Равеля. – Нам нужна музыка земная, повседневная музыка. Довольно гамаков, венков, гондол! Хочу, чтобы мне выстроили музыку, которую я заселил бы как свой дом” [26] . Но, несмотря на все бойкие обобщения, Кокто удалось выразить дух времени: после долгой ночи войны композиторы разделались с тем, что Ницше в своей критике Вагнера назвал “ложью большого стиля”.
25
Пер. И. Толубова.
26
Пер. М. Сапонова.
Париж 1920-х был противоречив. С одной стороны, он принимал все мимолетные увлечения бурного десятилетия – мюзик-холлы, американский джаз, культуру спорта и свободного времени, шумы машин, технологии грамзаписи и радиовещания, музыкальные последствия кубизма, футуризма, дадаизма, сюрреализма и симультанизма. Под ультрамодернистской маской еще продолжала существовать появившаяся в XIX веке система поддержки искусства. Композиторы по-прежнему создавали себе имена в парижских салонах, переживших всеобщий послевоенный упадок европейской аристократии – во многом потому, что большинство старых богатых семей удачно породнились с новыми индустриальными деньгами.