Дань прошлому
Шрифт:
В той же секции общественных наук прочел доклад и Орлов - о национальном вопросе. Доклад был содержательный и интересный, но закончился неожиданно. После выслушанных критических замечаний Орлов с неприсущей докладчикам добросовестностью признал, что ряд возражений он не предусмотрел и потому от своих утверждений и выводов отказывается. Это мужественное признание, казалось бы, должно было только поднять уважение к Семенычу, - между тем многие считали, что он "провалился".
В перерыв между зимним и летним семестром очутились в Москве учившиеся заграницей приятели мои Фондаминские, Тумаркина, Зензинов.
При случайной встрече Фондаминский, прослышавший о существовании нашего кружка, предложил устроить более или менее широкое собрание
Вступительное слово к беседе согласился сделать всегда готовый к самопожертвованию Зензинов. Он кратко изложил существо идеализма в психологическом и философском его понимании. Он имел в виду, может быть, утверждение антимарксистского тезиса. Но прения и споры пошли совсем в другом направлении. Ораторы отмечали неполноту доклада, который вовсе и не претендовал быть докладом, или возражали, как обычно, против отдельных частностей. Так шло, пока слово не было предоставлено Свенцицкому. Его речь была совсем другого калибра и порядка. О докладе он почти не говорил, а подошел к корню вещей - к первым и последним вопросам миропонимания. Сосредоточенно и взволнованно, как обычно пощипывая рыжую щетинку по-солдатски подстриженных усов, ни на кого не глядя и целиком как бы уйдя в себя, Свенцицкий исповедывал свою истину. Его убежденная и страстная речь произвела огромное впечатление.
На выручку единомышленнику и другу, Зензинову, поспешил Фондаминский. И "грянул бой", или, вернее, началось состязание "певцов". Перед нами были два разнохарактерных типа красноречия. Илюша - блестящий, изящный, подкупающий своей внешностью, ритмической жестикуляцией, голосом, искренностью, горячностью. И Валентин - согбенный, плохо слышный и в то же время с такой магнетической силой к себе притягивающий, что создалась атмосфера напряженной и абсолютной тишины. Неумолимой логикой, широтой подхода, негодующим сарказмом он загонял противника в такие глубины, или на такие высоты, куда тот вовсе не расположен был идти. Это было захватывающее - умственно и эмоционально состязание.
Беседа затянулась, и ее решили продлить на другом собрании. И на нем в фокусе общего внимания оставались Свенцицкий и Фондаминский. Страсти накалились до того, что обычно владевший собой и изысканно любезный Илюша позволил себе не совсем деликатную выходку. Скрывая раздражение за улыбкой, он бросил по адресу одного из оппонентов, это был Братенши, срывающимся голосом:
– Знаете, когда от удара книгой по голове слышен глухой звук, не всегда книга в том повинна...
Все обернулись в сторону Братенши. Он густо покраснел, но ограничился замечанием:
– Ничего не значит.
Дальнейших последствий "инцидент" не имел. Формально Фондаминский и его сторонники позиций своих не сдали. Но фактически поле битвы осталось за Свенцицким, и несдержанность Илюши это подчеркнула: победителям свойственно великодушие, а не раздражение. В споре не участвовавшие, даже те, кто не разделяли положительных взглядов Свенцицкого, считали его победителем. Таково же было и мнение Фондаминских, как я узнал позднее. У Свенцицкого, помимо личных дарований, было одно неоспоримое преимущество в споре: он исходил от богооткровенной, единой, абсолютной и аподиктически-непогрешимой истины.
Все его оппоненты, не исключая и Фондаминского, отвергая недоказуемость, отвергали и понятие Бога, как псевдоним или синоним недоказуемого и непостижимого -
Это Платон, ей Богу, Платон!..
4
Не могу установить, что именно выдвинуло на первый план в моем сознании проблему личной вины и ответственности. Интересовался я этим вопросом давно. Ее касались все философы, философы права и криминалисты, с которыми я знакомился. Социальная сторона и социологическая школа в уголовном праве, внешние условия, при которых ответственность отпадала, меня занимали меньше. Но вменение и вменяемость, вина и беда были внутренне связаны не только с моралью и правом, но и с биологией человека, с его психопатологией. Мое внимание привлекло то, что в до-фрейдовское время именовалось Moral insanity, т. е. состояние неспособности различать правильное от неправильного и противостоять аморальным действиям - при сознании или без сознания того, что они аморальны. Отсюда и практический вывод: чтобы решить эту основную проблему, недостаточно одной философской спекуляции и правоведения, необходимо познать и природу человека, здоровую и больную. А чтобы "освоить" психопатологию, необходимо пройти курс медицинской науки.
Занятия на юридическом факультете не отнимали много времени и сил, и мне пришло в голову для сокращения сроков ученья совместить юриспруденцию с одновременным изучением медицины. Но такой случай был предусмотрен начальством: канцелярия университета, куда я отправился за справкой, разъяснила, что одновременное зачисление на два факультета не разрешается. Оставалось продолжать изучение права в Москве, а медицины - заграницей. К такому умозаключению подталкивал меня и завязавшийся к тому времени всерьез роман с будущей моей женой, кузиной Маней. Она тоже остановилась на медицине для продолжения своего образования. В русскую медицинскую школу она без медали попасть не имела шансов и решила ехать в Гейдельберг. За три месяца она подготовилась, с моей помощью, к сдаче дополнительного экзамена по-латыни, примерно, в таком же скорострельном порядке, в каком во время Второй мировой войны в Соединенных Штатах обучали русскому языку, китайскому, малайскому и другим чинов армии и флота с высшим образованием.
Родители с неохотой всё же согласились отпустить меня заграницу и финансировать поездку. Мне было поставлено лишь одно непременное условие: университет, в котором я собираюсь учиться, не должен быть тем же, в котором будет учиться кузина. "Дрэпер-Спенсер" внушил убеждение, что браки между близкими родственниками к добру не ведут, а мамаша имела все основания опасаться, как бы не случилось того, чего она в моих же интересах определенно не желала. Я без колебаний принял поставленное мне условие, имея в виду, что другой университет не исключает топографически близкого к нему. Пусть кузина поедет в Гейдельберг, я же поеду во Фрейбург, в трех часах езды от Гейдельберга.
Осенью 1903 г., числясь студентом 3-го курса на юридическом факультете в Москве, я отправился во Фрейбург, в Бадене, учиться медицине. Мы выехали вместе с кузиной и моим приятелем Борисом Лунцем, - сыном московского врача, к которому обращались в нашей семье в более серьезных случаях. Не без горечи и тоски расстался я со своими спутниками в Гейдельберге и с тем же поездом направился дальше во Фрейбург. Приискать комнату и устроиться было делом несложным, - очаровательный городок жил университетом и студентами. Я отправился на почтамт заявить о своем местожительстве на случай, если придут на мое имя письма до востребования. Чиновник тут же вручил мне уже ожидавшую меня телеграмму. Она была из Гейдельберга: кузина извещала, что едет во Фрейбург. Я был изумлен, обрадован и огорчен. Непонятно было, что случилось; радостно было предстоящее свидание; мучило сознание нарушенного слова.