Давние встречи
Шрифт:
— Вот и довелось опять встретиться...
— Где же дуда твоя?
— Тут дуда, новый мех для дуды справил, старину подымаю...
— Да ты пей, пей, потом покажешь...
Вечером мы отправились в клуб, где был назначен концерт.
В клубе было холодно, стучал по крыше мороз. Мы пришли, когда еще никого не было. Пустынно стояли стулья, мигало электричество.
Концерт не удался. Слушателей оказалось мало. Помешал мороз, какой-то праздник, кино, да и не охотник был в те времена уездный человек до таких концертов.
А я смотрел, слушал и дивился. Кто учил этого старика так выступать
После концерта я подошел, чтобы ободрить старика. Он был весел, возбужден, неудача не произвела на него никакого впечатления. Сын сердито подсчитывал небогатую выручку.
Потом слышал я, что старик выступал в губернском городе, что был у него там шумный успех, носили его на руках, обещали поездку в Москву. А совсем недавно я узнал, что старик умер и дуду его мой приятель водворил в уездный музей... Не знаю почему, защемило вдруг сердце: пристрастие ли мое к народной старинной песне, воспоминание ли о лесном артисте-дударе, или это — что дороже всего, чем украшается жизнь — природный дар, талант, живущий в русском простом человеке...
Золотые руки
Первый человек в нашей деревне мой кум и приятель кузнец Максим.
К нам за речку он вышел недавно, когда неуемно стала разрастаться деревня и на одном берегу людям жить стало тесно. На новом корню Максим срубил хату и запахал огород, обогрел новое место. И хоть не всегда было удобно ходить через речку в старую кузницу — весной, в половодье, речка далеко выходит из берегов, — все же на новом почине жить стало не в пример удобнее и деревня перестала кума теснить. Старую кузницу Максим оставил на прежнем месте, а новой не захотел ставить из хитрости, чтоб не позавидовал чужой глаз и — упаси бог — не подвалили налогу. Кузницу построил лет пятьдесят назад Максимов отец Герман, когда и вся-то наша деревня была из десяти дворов. Потом деревня стала расти и кузницу отнесли к речке, в такое скрытное место, что и самый догадливый глаз не сумел бы разглядеть ее скоро, и только по вечерам, на заре, по стуку молота можно было догадаться, что и в нашей деревне есть свой кузнец.
Максим кузнец еще молодой, кузнечному ремеслу учился у своего отца, кузнеца лихого, славившегося уменьем наваривать топоры и ставить на рассохи железные сошники. Славился Герман своей большой силой и уменьем за один придых осушать четвертную бутыль. Многие помнят, как под веселую руку, на удивление мужикам, он одной рукой гнул подковы и, не обжигаясь, голыми пальцами брал с наковальни раскаленное железо. Левая рука его так привыкла к клещам, что пальцы перестали разгибаться, торчали, как зубья в граблях.
Нынче Герман отошел от работы, засел на печку и дожидается смерти, а всю работу взял на себя его сын Максим. Должно быть, от батьки передался Максиму талант наваривать топоры, и слава о Максимовых золотых руках пошла далеко за речку. Только одного не унаследовал сын от отца — его богатырской
Я люблю бывать в кузнице, смотреть на работу — как снопьем рассыпаются с наковальни горячие искры, как дует в самодельном горне синий огонь и ползет, мнется под молотом раскаленное мягкое железо. Всякое мастерство и труд имеют свою радость и свою красоту. Плотники рубят дом, и весело глядеть, как под умелыми руками растут высокие гладкие стены; стругает столяр доску, и радостно видеть свежую чистоту работы. Труд — проклятие и труд — великая радость: недаром по нашей местности, в смоленских краях, выезжая первый раз в поле, надевали крестьянские женщины лучшие наряды, как на веселый праздник.
Мастеровой знающий человек на деревне — почтенная, оберегаемая личность, будь он столяр, кузнец или сапожник. И оттого так привольно живет кузнец, что без него миру не обойтись. Деревня горюет по знающим и умелым людям, и у каждого пришлого чудака в первую голову спрашивают: какое ты знаешь мастерство и золотые ли у тебя руки?
Медовое сено
Ты красуйся, красуйся, моя краса,
Во чистом поле на красочках...
Жарким летом, в сенокос (густо пахло на лугах медовое сено), померла на деревне нашей девка Тонька, вдовы глухой Марьи дочь.
Хворала Тонька тяжко. Еще зимою ездила она с деревнею за реку в лес поднимать из снега дровянку, ворочала в лесу вровень с мужиками и, как потом толковали на деревне, надорвалась, стала сохнуть, с тех пор слегла. Зиму и лето она просидела сиднем, мало показывалась на люди. Глядя, как иной раз идет, чуть-то движется она деревенской улицей, деревянно переставляя ноги, прямая и синяя, как с погосту мертвец, шептались о ней бабы:
— Ой, мамочки родные, Тонька-то — краше в гроб кладут...
Как водится, сама Тонька о близкой смерти говорила просто, как о неминучем и желанном, накрепко определившем ее судьбу. А все, что делалось и вершилось округ, утверждало в ней эту покорную готовность к смерти: люди жили, работали (тяжче всего и лютей самой лютой болезни было ей, что не могла она больше работать, быть в кругу жизни со всеми), дожидались весны, той, что уже шла, чуялась во всяком дыхании — в том, как беспокоилась, ревела скотина в хлевах, как ошалевали на солнце под крышами воробьи и краснели у кур сережки, как все приметнее увеличивался день ото дня и краснел, иссиня-белыми пуховками надувался под окошком вербовый куст.