Дебри
Шрифт:
– Да пусть стоит, - сказал его флегматичный сосед.
– Из-за какой-то старой, дырявой кошелки с ирландским триппером...
– Тебе ли не знать, - хихикнули сбоку.
– Ну и что же, все равно она белая, - сказал здоровенный, но тут снова упала плеть. Солдат дернулся на звук, но слишком поздно, чтобы увидеть, как плеть коснулась плоти. Он снова повернулся к Моису и с двойной обидой в голосе взвизгнул:
– Черт бы тебя подрал, проклятый черномазый, да я тебя...
– Слушай, Лэтем, - сказал другой солдат, - ты тут никто. Да и я тоже.
Плеть упала. Но на сей раз здоровенный не заметил, что снова проворонил. Он нагнулся к говорившему и со словами: "Ты, негритянский прихвостень!" ударил его кулаком, и они схватились.
Толпа молчаливо расступилась, и когда дерущиеся откатились в сторону, сомкнулась вновь. Борцы поднимали пыль, пинали и лупцевали друг друга, рычали и выли. Но никто не обращал на них внимания. Плеть вот-вот должна была снова опуститься.
Адам посмотрел на лицо Моиса Толбата. Он увидел расширенные глаза. Увидел, как дергаются уголки губ. Увидел, как он вжал голову и вздрогнул, когда плеть коснулась тела, увидел, как вдруг по-новому заблестели его глаза.
Он стоял там и ненавидел Моиса Толбата.
Он думал: Я не имею права кого-то ненавидеть.
В хижину он вернулся поздно. Он надеялся, что негр уснул, и поэтому начал раздеваться, не зажигая масляной лампы.
Но голос спросил:
– Это ты?
– Да, - сказал Адам и включил свет.
Негр наблюдал за ним, ничего не говоря и - Адам знал - выжидая.
– Старикан-то, - наконец сказал негр, - приходил.
– Да, - сказал Адам, не глядя на него.
– Приходил, - сказал Моис, - но не назвал меня сам знаешь как.
Адам промолчал, с огромным интересом разглядывая пуговицы.
– Зато насчет сегодняшней порки, - сказал негр, - знаешь что?
И когда Адам не ответил, закончил:
– Это подало Старикану идейку. Он говорит, я должен брать стирку. Стирать для солдат, а деньги ему приносить. Говорит, ему нужно больше денег.
– Что ж, - проговорил Адам, чувствуя, как в нем нарастает злорадное удовлетворение, оправдания которому он придумать не смог.
– Что ж, повторил он, - ты же работаешь на него, и он волен распоряжаться твоим временем, правильно?
Он аккуратно повесил куртку, осмотрел её, задул лампу, улегся на койку и закрыл глаза.
Спустя некоторое время в темноте раздался голос:
– А я не собираюсь. Не буду ничего стирать. Насрать, что мое время принадлежит ему. Не буду, и все тут!
– Это ваши дела, сами и разбирайтесь, - сказал Адам.
– И пожалуйста, помолчи.
Он лежал, стараясь не думать, стараясь держать глаза закрытыми и ничего не знать, не знать ничего такого в этом мире, на что он не отваживается взглянуть.
Но немного погодя снова раздался голос:
– А задница-то, - сказал в темноте гортанный голос, - задница-то у неё дай боже.
– Господи, - взорвался Адам, - ты можешь заткнуться?
И не поверил, что это было сказано его собственным голосом, его губами.
С минуту стояла тишина. Потом раздался
– Я хотел сказать, для её роста это преогромная задница, - мечтательно произнес голос.
– Не такая, конечно, большая, как задница той бабы, которая у тебя была в каменном доме. Там, в Пенси-ванне. Но тогда, в этой Пенси-ванне, и баба была покрупней, её самой было побольше, и...
Адам Розенцвейг лежал и старался не думать ни о чем в мире.
Проливные дожди, превратившие плац в болото и затопившие пойму реки, утихли. От полей исходил пар. При ярком солнце было видно, как он поднимается. Май был на пороге. Колесо могло катиться, не увязая в грязи.
Куски брезента, служившие крышами хижин, снимались и скатывались в рулоны. Вид у лачуг становился непристойный и жалкий. У некоторых мужчин возникала потребность как-нибудь надругаться, осквернить или оставить другой след своего пребывания в месте, которое служило им пристанищем, а для многих было предметом гордости. То и дело, невзирая на правила санитарии, солдаты облегчались в своих брошенных дома. Порою после этого они сами недоумевали, не понимая, что побудило их так поступить.
Сержанты пересчитывали бумажные патронные гильзы. Капралы проверяли патронташи на ремнях своих подчиненных и коробки с капсюлями. Некоторые мужчины сидели в одиночестве, затачивая штыки. Рацион выдавался сухим пайком и хранился в вещмешках. Солдаты строили предположения, будут они форсировать реку выше по течению или ниже. Если ниже, значит, их ведут в Дебри.
Всем маркитантам было велено покинуть лагерь. Они собирались уезжать завтра утром. Первого мая. Некоторые уже приготовились к отъезду, их повозки окружали лагерь грузным, угрожающим кольцом. Большой фургон Джедина Хоксворта и второй, поменьше, стояли груженые у опушки леса. Лошади были привязаны неподалеку.
Моис Толбат и Адам попытались в последний раз провести урок чтения, сидя на крыльце хижины. Но Адам сказал:
– Прости, Моис. Не могу сосредоточиться. Не понимаю, что со мной творится.
Он встал и направился вглубь лагеря. И в следующую минуту обнаружил, что Моис шагает рядом. Тоже пройдусь, сказал тот.
Спустилась темнота, когда бесцельно и молчаливо переходя с одной улицы на другую, они добрели до госпитальной палатки. У дальней стенки горел яркий свет. У входа теснились люди, заглядывая внутрь.
– Патрульные, - сказал один.
– Напоролись у брода на южан.
– Они из другого полка, - сказал другой.
– Не дотянули до своих.
Адам заглянул в палатку. На столе, под лампой, лежал негр, голый по пояс, над ним склонился хирург. Кожа негра, лоснящаяся от пота, сверкала на свету, как черный металл. Лейтенант, в тяжелых ботинках, с двумя перекрещенными кавалерийскими шашками на рукаве сидел на табурете около выхода, устало прислонясь спиной к опорному шесту палатки. Его левая рука от локтя до плеча раздулась от бинтов, и разрезанный рукав гимнастерки прикололи булавкой, чтобы не болтался.