Дегустаторши
Шрифт:
– Роза Зауэр, встать! – послышался окрик.
Мы с Гертой вскочили. Прибежал Йозеф с яйцами в руках, не заметив, что сдавил их слишком сильно. Теперь ему оставалось лишь смотреть, как текут между пальцами вязкие ярко-оранжевые ручейки и беззвучно падают на землю крупные капли.
– Быстрее, Роза Зауэр! – кричал эсэсовец.
Герта подтолкнула меня в спину, и я двинулась вперед.
Да, я предпочла остаться здесь и дождаться возвращения Грегора, потому что верила в скорый конец войны. Да, я предпочла быть сытой.
В автобусе, быстро оглядевшись, я заняла первое же свободное место, поодаль от остальных женщин. Их было четыре:
На мое «доброе утро» никто не ответил. Сквозь пыльное стекло в крапинах дождя я в последний раз взглянула на свёкров: Герта махала мне с порога, забыв про свой артрит, Йозеф все сжимал в руках битые яйца. Потом я долго не сводила глаз с дома, с потемневшей, поросшей мхом черепицы над розоватой штукатуркой, с разбросанных по голой земле кустиков валерианы, пока все не исчезло за поворотом. Я видела это каждое утро – и все равно не могла наглядеться настолько, чтобы больше не сожалеть.
Ставка находилась под Растенбургом, километрах в трех от Гросс-Парча. Йозеф рассказывал, что, когда ее начали строить, местные никак не могли взять в толк, зачем здесь столько грузовиков. Советские военные самолеты так и не обнаружили ее: скрытая среди лесов, ставка не была видна с высоты. Но мы знали, что Гитлер жил там, что он спал неподалеку от нас и, возможно, летом тоже ворочался в постели, пытаясь прихлопнуть комаров, мешавших ему спать. А может, он, подобно нам, простым смертным, мучился от зуда и расчесывал по ночам покрасневшие укусы: как бы ни донимали нас потом островки и даже целые архипелаги волдырей, в глубине души мы ведь не хотим, чтобы они совсем исчезли, так приятно иногда скрести по ним ногтями.
Это место называли Вольфсшанце, «Волчье логово», а его самого прозвали Волком, и меньше всего мне хотелось, наподобие Красной Шапочки, оказаться у него в животе. Целый легион охотников жаждал его шкуры. Теперь, чтобы добраться до него, им придется сперва избавиться от меня.
Въехав в Краузендорф, автобус остановился у кирпичного здания – школы, превращенной в казарму. Колонной по одному, послушно, будто стадо коров, мы вошли в ворота. В коридоре нас остановили эсэсовцы и обыскали. До чего же мерзко чувствуешь себя, когда их руки задерживаются на бедрах, под мышками, – и понимаешь, что ничего не можешь сделать, разве что перестать дышать.
Нас вызывали по списку, мы откликались. Так я узнала, что брюнетку, которая набросилась на Лени, зовут Эльфрида Кун. Потом нас попарно загоняли в пропахшую спиртом комнатку, а остальные ждали снаружи. Когда подошла моя очередь, я выложила руку на школьную парту, и человек в белом халате туго перевязал ее жгутом, больно щелкнув пальцем по коже. Анализ крови окончательно утвердил наш статус подопытных кроликов: если вчерашнее еще могло показаться проверкой, генеральной репетицией, то с этого момента нас окончательно приняли на службу.
Когда игла пронзила вену, я отвернулась. Эльфрида, сидевшая рядом, завороженно наблюдала за шприцем, высасывавшим ее кровь: по мере заполнения он темнел, становясь из красного почти черным. А вот у меня при виде багровой жидкости, извлеченной из моего тела, сразу начинала кружиться голова. Наблюдая за тем, как прямо сидит Эльфрида – две оси координат, – и за ее безразличием к происходящему, я чувствовала в ней скрытую красоту, которую пока не видела: эту теорему мне еще предстояло доказать.
Я не успела сделать этого: изящный профиль обернулся суровым анфасом, глаза уставились на меня. Она раздувала ноздри, словно
– Так и держи, – буркнул парень в белом халате, прижав к моей коже ватный тампон.
Я услышала, как хлопнул, распускаясь, жгут Эльфриды, как провизжал отодвигаемый стул, и тоже поднялась.
Подойдя к столу, я дождалась, пока остальные не сядут. По большей части они, как это обычно бывает, старались занять тот же стул, что и днем раньше. Свободным остался один – напротив Лени, с тех пор он стал моим.
После легкого перекуса (молоко и фрукты) нам подали обед. На моей тарелке лежал ворох тушеной спаржи. Со временем я поняла, что малопонятные комбинации разных блюд – еще один способ контроля.
Наколов кусочек на вилку, я принялась разглядывать обеденный зал – решетки на окнах, охранник у выхода во внутренний двор, голые стены без картин и декора, – как делала всегда, попадая в незнакомое место. Помню, в первый учебный день, когда мама ушла, оставив меня в школе, мне стало грустно от одной только мысли, что в ее отсутствие со мной может случиться что-то плохое. Но больше всего меня беспокоила даже не опасность, грозившая мне в большом мире, а неспособность матери ее предотвратить. Было невыносимо думать, что она отказалась участвовать в моей жизни и даже знать о ней: любое умалчивание, даже ненамеренное, воспринималось ею как предательство. На уроке я долго блуждала глазами по казавшейся бесконечной классной комнате в поисках мельчайшей трещинки в стене или паутины – того, что могло стать моим секретом, моей собственной тайной; потом заметила обломанный край плинтуса и успокоилась.
В столовой Краузендорфа все плинтусы оказались целыми. И Грегора не было рядом, я осталась совсем одна. Сапоги эсэсовцев, стуча, задавали ритм поглощению пищи, одновременно отсчитывая секунды до нашей возможной смерти. До чего же вкусная спаржа! Но разве кто-то обещал, что яд будет горьким? Я проглотила кусочек, и сердце застыло от ужаса.
Потом, под пристальным взглядом Эльфриды, которой тоже досталась спаржа, я, пытаясь разбавить тоску, принялась пить воду стакан за стаканом. Может, Эльфриду просто заинтересовало мое платье. Наверное, Герта права и этот рисунок с шахматными фигурами здесь неуместен: в конце концов, я ведь собиралась не на службу и вообще больше не работала в Берлине. Нечего корчить из себя горожанку, говорила свекровь, если не хочешь, чтобы люди косились. Эльфрида не косилась, совсем наоборот. А я ведь просто надела самое удобное, самое привычное платье – Грегор даже звал его «мундиром». Ни к чему не обязывающее, неважно сидящее и даже не «счастливое»; но оно служило мне убежищем – в том числе от Эльфриды, которая, не стесняясь, исследовала каждый его дюйм, так энергично буравя взглядом шахматную доску, что фигуры подскакивали на своих клетках, а само платье едва не расползалось по швам. Этот яростный взгляд вспарывал шнурки на моих башмаках, гнал к вискам мои волнистые волосы… А я все пила, чувствуя, как раздувается мочевой пузырь.
Впрочем, обед еще не закончился, и я не знала, разрешено ли нам выходить из-за стола. Мочевой пузырь ныл, как в подвале на Буденгассе, где мы с матерью и другими обитателями дома укрывались ночью, когда объявляли тревогу. Только вот здесь в углу не было ведра, а терпеть я больше не могла, поэтому, даже не успев хорошенько подумать, поднялась и попросилась в уборную. Эсэсовцы переглянулись, и один из них, высоченный парень с безумно длинными ногами, повел меня в коридор. За спиной я услышала голос Эльфриды: «Мне тоже нужно».