Декамерон
Шрифт:
«Полно, жена, не печалься! — сказал муж. — Поверь мне, что я знаю, какая ты у меня хорошая, я только сейчас в этом лишний раз убедился. А ведь я пошел на работу, но только ни ты, ни я не знали, что нынче день святого Галионе{249}, и все отдыхают, — потому-то я и вернулся так скоро домой. Но хлеба нам с тобой на целый месяц хватит — об этом-то я как раз подумал и позаботился. Со мной человек пришел, видишь? Я ему бочку продал, — бочка-то, как тебе известно, давным-давно пустая у нас стоит, только место зря занимает, а он мне дает за нее пять флоринов».
«Час от часу не легче! — вскричала тут Перонелла. — Ты как-никак мужчина, везде бываешь, должен бы, кажется, понатореть в житейских делах, а бочку продал всего за пять
Муж очень обрадовался и сказал тому, кто с ним пришел: «Ступай себе с богом, почтеннейший! Ты слышал? Жена продала бочку за семь флоринов, а ты говорил, что красная цена ей пять».
«Дело ваше», — сказал покупатель и ушел.
«Раз уж ты вернулся, — сказала мужу Перонелла, — так иди туда и покончи с ним».
У Джаннелло ушки были на макушке: он старался понять из разговора, что ему грозит и что тут можно предпринять; когда же до него донеслись последние слова Перонеллы, он мигом выскочил из бочки и, как будто не слыхал о том, что вернулся муж, крикнул: «Хозяюшка! Где же ты?»
Но тут вошел муж и сказал: «Я за нее! Тебе что?»
«А ты кто таков? — спросил Джаннелло. — Мне эту бочку продала женщина — я ее и зову».
«Ты с таким же успехом можешь кончить это дело и со мной, — я ее муж», — отвечал почтенный супруг.
«Бочка прочная, я проверял, — сказал ему на это Джаннелло, — но у вас тут, по всей видимости, была гуща, и она так пристала и присохла, что я ногтем не мог ее отколупнуть. Отчистите бочку — тогда я ее у вас возьму».
«За этим дело не станет, — вмешалась Перонелла, — сейчас мой муж хорошенько ее отчистит».
«Конечно, отчищу», — сказал муж, положил свой инструмент, снял куртку, велел зажечь свечу и подать скребок, влез в бочку и давай скрести. Бочка же была не очень широкая; Перонелла сунула в нее голову, будто ей хочется посмотреть, как работает муж, да еще и руку по самое плечо, и начала приговаривать: «Поскобли вот здесь, вот здесь, а теперь вон там, вот тут еще немножко осталось».
Так она стояла, указывая мужу, где еще требуется почистить, а Джаннелло из-за его прихода не успел получить полное удовольствие, и теперь он, убедившись, что, как бы он хотел, так ему нынче все равно не удастся, решился утолить свою страсть как придется. Того ради он приблизился к Перонелле, которая прикрывала собой всю бочку, и, обойдясь с нею так, как поступали в широких полях разнузданные горячие жеребцы, бросавшиеся на парфянских кобылиц, наконец-то юный свой пыл остудил; доскоблил же он бочку и отскочил от нее в то самое мгновенье, когда Перонелла высунула голову, а супруг вылез наружу.
И тут Перонелла сказала: «Возьми свечу, милый человек, и погляди: как там теперь, на твой взгляд, чисто?» Джаннелло заглянул и сказал, что вот теперь, мол, чисто, теперь он доволен. Затем вручил мужу семь флоринов и велел отнести бочку к себе домой.
3
Брат Ринальдо балуется со своей кумой; муж застает брата Ринальдо у нее в комнате, а брат Ринальдо уверяет, будто он заговаривал глисты у своего крестника
Филострато недостаточно туманно выразился насчет парфянских кобылиц, а потому догадливые дамы поняли, что он хочет сказать, и рассмеялись, хотя сделали вид, будто их насмешило нечто другое. Удостоверившись, что повесть Филострато окончена, король велел рассказывать Элиссе, и покорная его воле Элисса начала так:
— Очаровательные дамы! Заклинание, которое привела в своем рассказе Эмилия, напомнило мне рассказ о заговоре, и хотя он и не так хорош, со всем тем я, за неимением чего-нибудь более подходящего к предмету нынешнего нашего собеседования, предложу его вашему вниманию.
Надобно вам знать, что в Сиене жил когда-то прелестный юноша благородного происхождения, по имени Ринальдо. Он был без памяти влюблен в свою соседку, красивую женщину, которая
Дался мне, однако ж, этот брат Ринальдо! Да разве другие лучше его? О позор нашего развращенного общества! Им нисколько не стыдно своей тучности, им нисколько не стыдно румянца во всю щеку, им нисколько не стыдно своей изнеженности, им нисколько не стыдно дорогого своего облачения и всего своего убранства, и вся повадка у них не голубиная, — надуются, как петухи, и преважно расхаживают, задравши гребень и выпятив грудь. В кельях у них полно баночек с мазями и притираньями, коробочек со сластями, склянок и пузырьков с духами и маслами, бочонков с мальвазией, греческим и другими тонкими винами, — можно подумать, что это не монашеские кельи, а бакалейные или парфюмерные лавки, но это еще что! Они не стыдятся своей подагры; они воображают, будто никто не знает и не ведает, что от строгого поста, от простой и скудной пищи, от воздержания люди худеют, спадают с тела и обыкновенно здоровеют, а если и заболевают, то уж, во всяком случае, не подагрой, верное средство от которой — целомудрие, равно как и весь скромный образ жизни монаха. Никто не знает, полагают они, что прямое следствие лишений, долговременного бодрствования, стояний на молитве, истязания плоти — бледность и сокрушенный дух, что ни у святого Доминика, ни у святого Франциска не было четырех ряс, что они не носили ярких и дорогих одежд, что они ходили в грубошерстных рясах самого скромного цвета, что одеяние служило им защитой от холода, а не для того, чтобы покрасоваться. Да исправит же господь бог это повреждение нравов на благо алчущих духовной пищи простецов, коих приношениями те кормятся!
Итак, в брате Ринальдо заговорили прежние его наклонности, и он зачастил к куме. С годами он осмелел, и его домогательства становились все настойчивее. Сердобольная женщина нашла, что брат Ринальдо за это время похорошел, а кроме того, ей трудно было устоять против такого напора, и вот, когда он уж очень к ней пристал, она прибегла к последнему средству, к которому обращаются в подобных случаях женщины, готовые уступить. «Что с вами, брат Ринальдо? — воскликнула донна Агнеса. — Разве монахи такими делами занимаются?»
Брат Ринальдо так ей на это ответил: «Сударыня! Когда я сброшу рясу, — а я ее мигом скидываю, — вы увидите, что я не монах, а такой же мужчина, как и все прочие».
На лице донны Агнесы появилась кривая усмешка. «Ах, боже мой, что же мне делать? — воскликнула она. — Ведь вы мой кум, а с кумом-то разве можно? Это было бы очень дурно с нашей стороны, да, да, я от многих слыхала, что это великий грех, а иначе я бы вам непременно доставила удовольствие».
«Если у вас другой причины нет, то это просто глупо с вашей стороны, — возразил брат Ринальдо. — Я не отрицаю, что это грех, но раскаявшемуся господь и не такие грехи прощает. Ответьте мне: кто роднее вашему сыну — я, его крестный отец, или же ваш муж, который его породил?»