Декамерон
Шрифт:
На другое утро Бруно и Буффальмакко выкрасили себе все тело в синий цвет, будто это синяки, и пошли к лекарю — тот был уже на ногах. Войдя, они почувствовали, что все у него в доме провоняло, — слуги еще не успели произвести надлежащую чистку, и оттого в комнатах стояла вонь. Услыхав о том, что они пришли, лекарь вышел к ним и пожелал доброго утра. Бруно же и Буффальмакко, как это у них было условлено заранее, с сердитым видом ответили ему так: «А мы вам доброго утра не желаем — напротив того: мы молим бога, чтобы он наслал на вас все напасти, чтобы вас расказнили как наихудшего и вероломнейшего изо всех предателей и изменников, ныне живущих на земле, ибо из-за вас мы, которые так старались доставить вам почет и удовольствие, чуть было не подохли, как псы. Из-за того, что вы нас обманули, нам нынче ночью отвесили столько ударов, что от такого, и даже меньшего, количества осел добежал бы и до Рима, не говоря уже о том, что нам грозила опасность быть изгнанными из общества, в которое мы намеревались ввести вас. Коли не верите — поглядите,
Врач начал было оправдываться, рассказывать о своих злоключениях, о том, как и куда его бросили, но Буффальмакко сказал: «Я бы хотел, чтобы он бросил вас с моста в Арно. Зачем вы призывали бога и святых? Разве мы вас от этого не предостерегали?»
«Да я, ей-богу, не призывал», — возразил лекарь.
«То есть как это так не призывали? — вскричал Буффальмакко. — Еще как призывали! Наш посланец рассказал нам, что вы дрожали как лист и не соображали, где вы находитесь. Нечего сказать, хорошо вы с нами поступили, — никто другой так бы с нами не поступил, — ну и мы, со своей стороны, воздадим вам по заслугам».
Лекарь, выбирая выражения самые что ни на есть изысканные, начал просить у них прощения и Христом-богом молить не позорить его. Боясь, как бы они не осрамили его на весь город, он пуще прежнего стал ублажать их и задабривать приглашениями на обед и прочим тому подобным. Так-то учат уму-разуму тех, кто не запасся им в Болонье.
Новелла десятая
Легко себе представить, как смешило дам многое в рассказе королевы. Не было ни одной слушательницы, у которой от хохота раз десять не выступили бы на глазах слезы. Когда же рассказ королевы пришел к концу, Дионео, знавший, что теперь его очередь, молвил:
— Обворожительные дамы! Всем известно, что уловка тем дороже ценится, чем ловчее сумели одурачить хитроумного ловкача. Вот почему, хотя все мы уже рассказали по сему поводу тьму прелюбопытных вещей, я, однако ж, хочу предложить вашему вниманию рассказ, который должен прийтись вам по нраву более, чем какой-либо еще, именно потому, что одураченная, о которой я поведу речь, умела дурачить других неизмеримо лучше всех одураченных мужчин и женщин, действовавших в предыдущих рассказах.
Во всех приморских городах, где имеется гавань, существовали, — а может статься, существуют и ныне, — правила, обязывавшие всех приезжавших с товаром купцов тотчас после выгрузки сдать товар на хранение в склад, во многих местах именуемый таможней; склад этот содержал город или же градоправитель. Таможенники принимали у купца товар по описи, где была проставлена ценность, отводили для товара особое помещение, запирали это помещение на ключ и вписывали товар в таможенную книгу, за что брали с купца деньги, а впоследствии взимали пошлину за весь товар или же за ту его часть, которую купец брал со склада. Из таможенной книги посредники нередко узнавали о качестве и количестве лежавшего в складе товара и о том, кто его владельцы, с коими они потом в случае надобности вели переговоры о мене, продаже, перепродаже, равно как и о прочих видах сбыта. Правила эти существовали во многих городах, и, между прочим, в Палермо, что в Сицилии, где жило, да и сейчас еще живет, много женщин обольстительной наружности, но отнюдь не честного поведения; те же, кто их не знал, принимали и почитали их за женщин благородных и наичестнейших. Промышляли они единственно тем, что не просто брили мужчин, а сдирали с них шкуру: увидят приезжего купца, и скорей в таможню — справиться по книге, что у него есть и какими средствами он располагает, а затем приятным и ласковым обхождением и сладкими речами стараются завлечь и заманить его в любовные сети. Так они заманили многих купцов и у некоторых выманили почти весь товар, у большинства, — весь, а кое-кто из купцов оставил там и товар и корабль, словом — разорился дотла: до того мягко водила бритвой брадобрейка.
И вот не так давно один молодой человек по имени Никколо да Чиньяно [307] , а по прозвищу Салабаэтто, наш земляк, флорентиец, по поручению своих хозяев прибыл в Палермо с большим количеством оставшихся у него после Салернской ярмарки шерстяных тканей, примерно на сумму в пятьсот флоринов золотом. С продажей молодой человек не спешил; уплатив таможенникам то, что с него причиталось, и сдав товар на хранение в склад, он пошел погулять по городу. Был он белолиц, белокур, статен, пригож, и вот одна из таких брадобреек, именовавшая себя донной Янкофьоре [308] , будучи отчасти осведомлена о его денежных делах, начала строить ему глазки. Молодой человек это заметил и, вообразив, что он обратил на себя внимание знатной дамы, приписал это действию неотразимой своей наружности и решил, что тут нужно вести дело тонко. Никому ни слова не сказав, он начал прохаживаться мимо ее дома. Янкофьоре
307
Никколо да Чиньяно — лицо историческое, его упоминают документы середины XIV века. Возможно, что он принадлежал к торговому дому Скали.
308
…донной Янкофьоре… — Янкофьоре — сицилийская форма от «Бьянкофьоре».
Посланная передала его ответ своей госпоже, и Салабаэтто тут же было сообщено, в какой бане ему надлежит завтра после вечерни ее ожидать. Никому о том не проговорившись, Салабаэтто в назначенный час с великою поспешностью туда отправился и узнал, что дама заранее сняла эту баню. Немного погодя пришли две рабыни со всяким добром; одна несла на голове длинный, добротный хлопчатобумажный матрац, другая — большущую корзину с разными вещами. Матрац был положен на кровать в одной из комнат за баней, а затем рабыни постелили две обшитые шелком тончайшие простыни, одеяло из белоснежной кипрской ткани и положили две искусно вышитые подушки. Потом они разделись и, войдя в баню, чисто-начисто вымели и вымыли ее. Малое время спустя пришла Янкофьоре и с ней еще две рабыни. Увидев Салабаэтто, она радостно приветствовала его; прерывисто дыша, она сдавила его в объятиях и покрыла поцелуями его лицо. «Только ты мог довести меня до этого, — сказала Янкофьоре. — Душа у меня горит в огне, и все из-за тебя, возлюбленный мой тосканец!»
Затем они оба, по желанию Янкофьоре, разделись догола и прошли в баню; две рабыни сопровождали их. Никому не позволив дотронуться до Салабаэтто, она сама мускусным и гвоздичным мылом тщательно и ловко его вымыла, а потом велела рабыням, чтобы они и ее вымыли и растерли. После этого рабыни принесли две тонкие белоснежные простыни, от коих так сильно пахло розами, что казалось, будто все в бане было пропитано ароматом роз. Одна из рабынь завернула в простыню Салабаэтто, другая — Янкофьоре, затем рабыни посадили их к себе на плечи и отнесли в заранее приготовленную постель. Когда пот у Салабаэтто и Янкофьоре высох, рабыни сменили простыни. Потом достали из корзины чудные серебряные флаконы с розовой, померанцевой, жасминной, апельсинной водой и опрыскали их, затем достали ящик со сластями и дорогими винами, угостили их и сами подкрепились. У Салабаэтто было такое чувство, словно он в раю; он пожирал Янкофьоре глазами, — а она в самом деле была красавица, — и пока рабыни не ушли и пока он не заключил ее в объятия, каждый час казался ему столетием. Наконец госпожа приказала рабыням удалиться, и они, оставив в бане зажженный светильник, ушли, и тогда Янкофьоре обняла Салабаэтто, а он ее, и, к великому удовольствию Салабаэтто, которому казалось, что она тает от любви к нему, пробыли они тут долго.
Когда же Янкофьоре решила, что пора вставать, она позвала рабынь, затем она и Салабаэтто оделись, опять подкрепились винами и сластями, лицо и руки омыли теми же душистыми водами, и на прощанье Янкофьоре сказала Салабаэтто: «Я была бы очень рада, если б ты вечером у меня отужинал и остался ночевать».
Салабаэтто, плененный ее красотою и деланною любезностью, был совершенно уверен, что она от него без ума. «Сударыня! — сказал он. — Я был бы счастлив исполнить любое ваше желание. И вечером и в дальнейшем я буду делать все, что вам угодно, и все, что вы мне прикажете».
Придя домой, Янкофьоре велела натащить к себе в спальню как можно больше платьев и разных вещей, велела приготовить роскошный ужин и стала ждать Салабаэтто. Когда стемнело, Салабаэтто пошел к ней, был ею радостно встречен и с великою приятностью провел время за отменным ужином. Войдя же к ней в спальню, он ощутил дивный запах алоэ и курившихся смол, увидел пышное ложе и много красивых платьев на вешалке. Все это, и вместе и порознь, убедило его в том, что Янкофьоре — знатная и богатая дама. Дошедшие до него толки о ее образе жизни с этим не вязались, но он ни за что не хотел им верить; он допускал, что она могла кого-нибудь оплести, но чтобы она околпачила его — это представлялось ему совершенно невероятным. Он провел с ней упоительную ночь, и страсть его час от часу разгоралась сильнее. Поутру Янкофьоре надела на Салабаэтто красивый, изящный серебряный поясок с висевшим на нем хорошеньким кошельком. «Милый мой Салабаэтто, помни обо мне! — сказала она. — Я вся твоя, и все, что ты видишь здесь, и все, что от меня зависит, тоже в твоем распоряжении». Салабаэтто в восторге обнял ее, расцеловал и направился туда, где имели обыкновение собираться купцы.