Дело Артамоновых
Шрифт:
– Вы напрасно не приняли Абрамова, очень жалею, что не мог предупредить вас.
– Это - Мирон, - пробормотал Артамонов младший, чувствуя, что слова офицера крепко пахнут спиртом.
– Да?
– спросил Нестеренко.
– Это не от вас зависело?
– Нет.
– Жаль. Парень этот был бы полезен. Приманка. Живец.
И глядя на Якова глазами соучастника, голый, золотистый на солнце, блестя кожей, как сазан чешуёй, офицер снова спросил:
– А приятеля вашего - видели? Охотника?
Нестеренко
– Знаете, что его побудило охотиться на вас? Ружьё хотел купить, двустволку. Всё - страсти, батенька, страсти руководят людями, да-с! Он, охотник, будет очень полезен теперь, когда я его крепко держу за горло, благодаря его ошибке с вами...
– Какая же ошибка, когда вы говорите...
– Ошибка, сударь мой, ошибка!
– настойчиво повторил офицер и, разбрызгивая воду, крестя голую грудь, пошёл в реку, шагая, как лошадь.
"Чёрт вас всех побери", - уныло подумал Яков.
Вдруг - точно дверь закрыли в комнату, где был шум, - пришла смерть.
Среди ночи Якова разбудила, всхлипывая, мать:
– Вставай скорее, Тихон прискакал, дядя Алексей скончался!
Яков вскочил, забормотал:
– Как же это! Он и не хворал ведь...
Пошатываясь, тяжко дыша, в дверь влез отец.
– Тихон, - ворчал он.
– Где Тихон, там уж добра не жди! Вот, Яков, а? Вдруг...
Босый, в халате, накинутом на ночное бельё, он дёргал себя за ухо, оглядывался, точно попал в незнакомое место, и ухал:
– Ух...
– Как же это?
– недоумевал Яков.
– Без покаяния, - сказала мать, похожая на огромный мешок муки.
Поехали на бричке; Яков сидел за кучера, глядя, как впереди подпрыгивает на коне Тихон, а сбоку от него по дороге стелется, пляшет тень, точно пытаясь зарыться в землю.
Ольга встретила их на дворе, она ходила от сарая к воротам туда и обратно, в белой юбке, в ночной кофте, при свете луны она казалась синеватой, прозрачной, и было странно видеть, что от её фигуры на лысый булыжник двора падает густая тень.
– Вот и кончилась моя жизнь, - тихонько сказала она. Чёрная собака Кучум неотвязно шагала вслед за нею.
На скамье, под окном кухни, сидел согнувшись Мирон; в одной его руке дымилась папироса, другою он раскачивал очки свои, блестели стёкла, тонкие золотые ниточки сверкали в воздухе; без очков нос Мирона казался ещё больше. Яков молча сел рядом с ним, а отец, стоя посреди двора, смотрел в открытое окно, как нищий, ожидая милостыни. Ольга возвышенным голосом рассказывала Наталье, глядя в небо:
– Не заметила я когда... Вдруг плечико у него стало смертно холодное, ротик открылся. Не успел, родной, сказать мне последнее слово своё. Вчера пожаловался: сердце колет.
Рассказывала Ольга тихо, и от слов её тоже как будто падали тени.
Мирон, бросив погасшую папиросу, боднул Якова
– Т-ты не знаешь, какой он хороший...
– Что ж делать?
– ответил Яков, не находя иных слов. Надобно было сказать что-нибудь и тётке, а - что скажешь? Он замолчал, глядя в землю, шаркая ногою по ней.
Отец, крякнув, осторожно пошёл в дом, за ним на цыпочках пошёл и Яков. Дядя лежал накрытый простынёю, на голове его торчал рогами узел платка, которым была подвязана челюсть, большие пальцы ног так туго натянули простыню, точно пытались прорвать её. Луна, обтаявшая с одного бока, светло смотрела в окно, шевелилась кисея занавески; на дворе взвыл Кучум, и, как бы отвечая ему, Артамонов старший сказал ненужно громко, размашисто крестясь:
– Жил легко и помер легко...
Из окна Яков видел, что теперь по двору рядом с тёткой ходит Вера Попова, вся в чёрном, как монахиня, и Ольга снова рассказывает возвышенным голосом:
– Во сне скончался...
– Не дури!
– тихо крикнул Вялов; он, вытирая лошадь клочками сена, мотал головою, не давая коню схватить губами его ухо; Артамонов старший тоже взглянул в окно, проворчал:
– Орёт, дурак; ничего не понимает...
"Ничего не надо говорить", - подумал Яков, выходя на крыльцо, и стал смотреть, как тени чёрной и белой женщин стирают пыль с камней; камни становятся всё светлее. Мать шепталась с Тихоном, он согласно кивал головою, конь тоже соглашался; в глазу его светилось медное пятно. Вышел из дома отец, мать сказала ему:
– Никите Ильичу депешу бы послать, Тихон знает, где он.
– Тихон знает!
– сердито повторил отец.
– Пошли, Мирон.
Мирон встал, пошёл, задел плечом косяк двери и погладил косяк ладонью.
– Илье тоже пошли, - сказал Артамонов старший вслед ему; из тёмной дыры, прорезанной в стене, Мирон ответил:
– Илья не может приехать.
– Ведь я с ним тридцать лет прожила, - рассказывала Ольга и точно сама удивлялась тому, что говорит.
– Да ещё до венца четыре года дружились. Как же теперь я буду?
Отец подошёл к Якову.
– Илья - где?
– Не знаю.
– Врёшь?
– Не время теперь говорить об Илье, папаша.
Во двор поспешно вошёл доктор Яковлев, спросил:
– В спальне?
"Дурак, - подумал Яков.
– Ведь не воскресишь".
Его угнетала невозможность пропустить мимо себя эти часы уныния. Всё кругом было тягостно, ненужно: люди, их слова, рыжий конь, лоснившийся в лунном свете, как бронза, и эта чёрная, молча скорбевшая собака. Ему казалось, что тётка Ольга хвастается тем, как хорошо она жила с мужем; мать, в углу двора, всхлипывала как-то распущенно, фальшиво, у отца остановились глаза, одеревенело лицо, и всё было хуже, тягостнее, чем следовало быть.