Дело д'Артеза
Шрифт:
Но это ему не удалось. Она, естественно, тут же узнала от Ламбера, что случилось с протоколистом. Ламбер в виде исключения даже отправился в книжную лавку, чтобы рассказать ей об этом. Эдит пришла в сильнейшее волнение. И прежде всего вознегодовала на Ламбера, по каким-то причинам внушив себе, что это он своими шуточками и вещанием в микрофон вынудил протоколиста написать заявление об уходе. Разубедить ее не представлялось возможным, ведь не скажешь же Эдит, что она-то и была единственной причиной.
Впрочем, ей было в высшей степени безразлично, установили за ней слежку или нет. Ее это как будто бы даже забавляло. В течение дня она нет-нет да и выйдет из магазина, чтобы взглянуть, не околачивается ли на улице некий субъект. Ей хотелось его спросить, не трусит ли он. А в ресторане она все оглядывалась и внезапно кивала на какого-нибудь посетителя: как вы думаете, уж не он ли? Не попросить ли его к нашему столу? А ночью, стоя у дверей дома, настойчиво приглашала протоколиста подняться к ней.
– Моя хозяйка и без того давно уже голову ломает, бедняжка, что да как у меня. А мы еще и штору опустим. Уютный полумрак! И господину Глачке кое-что перепадет за его деньги.
Вот тут-то и зашла речь о ее расторгнутой помолвке, хотя протоколист ни о чем ее не спрашивал.
Разговорились они совершенно случайно.
– Дядя Ламбер - человек разочарованный, - сказала Эдит.
– Надеюсь, вы не собираетесь следовать его примеру и вести такую жизнь, как он? Вообще, как вы представляете себе дальнейшую жизнь?
Протоколист заверил ее, что отнюдь не собирается следовать примеру Ламбера. У юриста много возможностей устроиться. И в частном предприятии, и в страховом обществе.
– Но вы не собираетесь работать в промышленности?
–
– Нет, ни в коем случае!
– запротестовала Эдит.
– Да вы там погибнете!
Неприязнь к промышленности Эдит испытывала отнюдь не в связи с фирмой "Наней" и не из-за родственников, которых она терпеть не могла, неприязнь эта имела касательство к ее жениху.
– Известно вам, кто такие "пращуры"? Это почетные члены студенческой корпорации. Они зачастую вовсе еще не старики, но так их называют. Это богатые или влиятельные люди, владельцы заводов, директора, главные инженеры и тому подобное. Они жертвуют деньги корпорациям, у студентов, естественно, денег не густо. Мне пришлось все это наблюдать. Поначалу меня это нисколько не занимало, думала, так и быть должно, отчего бы и нет. Но позже... В ту пору я уже ушла из университета. Фолькера это вполне устраивало. Да-да, его звали Фолькер, но он за это не в ответе. Родители дали ему такое имя еще в нацистские времена [обыгрывается немецкое слово Volk - народ]. Он сказал: зачем тебе учиться, это тебе совершенно ни к чему. Вот что меня взбесило. Я бы вышла за него замуж, но эти разговоры... Не следовало ему так уверенно держаться. И "пращуры" тоже держатся очень уверенно, вы понимаете, что я имею в виду? Рассядутся, точно им сам черт не брат, пьют пиво, угощают молодых людей и распевают идиотские песни. А ведь это происходило в Дармштадте, где мальчики изучают технику и самые современные науки. Говорить об этом с Фолькером было бесполезно. С этого и началось. Я отказалась ездить в Дармштадт и к его приятелям, на их праздники. Фолькера это сердило. "Пращуры", говорил он, люди очень обходительные, обеспечивают окончивших хорошими должностями на своих предприятиях, и вообще нужно иметь связи. На романтике далеко не уедешь. Подумайте, он называл меня "романтической особой". Уж так повелось, попробуй объяви непорядочным то, что все считают порядочным, прослывешь романтиком. Тебя и за человека считать не будут. Но Фолькер отличался деловитостью, не то что я, потому мне казалось, что все так и должно быть. Да и дома, в Алене, пришли от него в восторг. Мы съездили к ним, мы ведь были все равно что помолвлены; надо было показать его матери. Так уж водится. Но папе я его не показывала: я почему-то не решалась, очень уж они не подходили друг к другу. Оттого я все откладывала и откладывала и находила отговорки, когда папа бывал во Франкфурте. А Фолькер не придавал этому значения, и это меня особенно задевало. Должно быть, считал, что, раз папа уже больше двадцати лет как разошелся с моей матерью, его нечего и в расчет принимать. Но я только теперь это понимаю, тогда я считала себя неправой. Фолькер был всегда безупречно учтив. Я как-то раз свела их с дядей Ламбером. Фолькер и тут вел себя учтиво, но понимаете, так... так... так высокомерно. Я на дядю Ламбера не смела глаз поднять. А тот ни разу ни слова не проронил о Фолькере, это надо признать, да и в самом деле я бы только обозлилась и стала бы защищать своего жениха. Когда же я с ним рассталась, то лишь в двух словах сообщила об этом дяде Ламберу, а он сделал вид, что его это не интересует. Фолькер как-то вечером предложил дяде Ламберу прокатиться с нами на Таунус. Подумайте, до чего бестактно! Но дядя Ламбер очень вежливо поблагодарил и сказал, что, к сожалению, вечером у него дела. Помнится, было воскресенье. А потом, когда мы остались одни, Фолькер сказал: "Ну и забавный же человек! Никогда не поверил бы, что такие еще водятся на свете!" Представляете - забавный! Но дома сильно сокрушались, когда я написала, что порвала с Фолькером. Я-де опять упустила прекрасный шанс, и все из-за упрямства, уж не воображаю ли я, что дело только за мной, и кто внушает мне подобный вздор. Мать, понятно, намекала на папу. Я вовсе не ответила на это письмо. А когда я еще и университет бросила, они, в Алене, ужас как озлились. Мне им и говорить не стоило. Теперь я так и поступаю, но тогда считала своим долгом. А они твердили, что я нахожусь под дурным влиянием. Имелись в виду папа и дядя Ламбер. Я написала тогда матери, объяснила, что хочу скорее стать самостоятельной, зарабатывать себе на жизнь, а, если буду учиться, это еще трех-четырех лет потребует. Она, должно быть, удивилась, потому что считала, что я учусь на папины средства. Он и правда меня содержал, и я могла бы получать куда больше, если бы хотела. Но я не хочу, не хочу жить на его счет, пусть у него хоть в сто раз больше денег будет. Даже ради него самого я не хотела. И на каникулах, еще будучи студенткой, помогала в книжной лавке, чтобы подработать. И еще, правду сказать, чтобы не ездить в Ален. Они меня бранили, мне-де это ни к чему и все такое. И Фолькер считал это блажью. В Алене он нашим с первого взгляда полюбился, мать была от него в восторге. Он недурен собой и безупречно держится, сразу видно, что он человек деловой и далеко пойдет. В Алене с первого взгляда все это увидели. Надо сказать, что и Фолькер чувствовал себя там превосходно. Это меня озадачило. И даже рассердило. Уж слишком он у них к месту пришелся, вот почему. Расселся на софе и завел разговор с отчимом. А мать наливала ему то чашку кофе, то рюмку ликера и положила на тарелочку изрядный кусок торта. Под конец она внесла яблоки и спросила меня, не почищу ли я своему жениху яблоко? Я так удивилась, что ляпнула: да он и сам почистит, если захочет съесть яблоко. Но мать вздохнула и сказала: "Ох, монашек, тяжкий же тебе предстоит путь" [слова Георга фон Фрундсберга - полководца времен Великой Крестьянской войны, подавившего в 1525 г. восстание крестьян, - в адрес Мартина Лютера]. Я чуть от злости не лопнула. У нее такая привычка, вечно она какие-то древние поговорки выкапывает, да все невпопад. И что бы вы думали? Очистила она Фолькеру яблоко, а он и глазом не моргнул, принял все ее заботы как должное. Расселся на софе, будто так и положено, а иначе быть не может. Знаете, как он сидел? Как его "пращуры" в своей корпорации, вот так. А ведь он и не толстый еще, и сигар не курит. Да пусть бы он и толстый был, с возрастом многие толстеют, я совсем не к тому. Но он сидел самоуверенный и довольный, и вел солидный разговор с моим отчимом, и принимал как должное, что мать вокруг него волчком вертится, вот почему он так смахивал на толстяка и на "пращура". На обратном пути мы чуть не разругались, оттого что он так превосходно чувствовал себя в Алене и не умолкая говорил о том, какое счастье царит в нашем доме. Не чернить же мне собственную семью! Что я могла сказать? Предпочла не отвечать, притворилась, что устала. Помнится, я всю поездку думала о папе. Иначе я бы тут же рассорилась с Фолькером. Но я еще не решилась. Считала, раз дала слово, ничего не изменишь. У кого спросить совета, если все против тебя, да еще говорят, будто мне невесть чего хочется. А я ничего особенного не хочу. Только не могу себе представить, как это быть всю жизнь связанной с человеком, который развалился вот так на софе, курит сигару и позволяет чистить себе яблоки. Нет, не смейтесь! Пусть себе курит сигару на здоровье, да и яблоко я бы ему почистила, если уж надо. Мне это ничего не стоит. Но я хочу сказать... Вы хорошо понимаете, что я хочу сказать! Да, как я уже говорила, они в Алене в безумный восторг от всего пришли, а когда я намекнула, что, может, брошу занятия, перемигнулись и согласились: ну что ж, детка, теперь это тебе и не нужно. Вот что меня доконало! Я бы с удовольствием осталась в университете, им назло. Словно я из-за этого бросила университет. Я из-за того бросила, что слишком глупой оказалась, мне там просто скучно было. Книгами торговать тоже не так занятно, как кажется. Вечно люди покупают книги, каких бы ты сама и читать не стала, но сказать это им не смей. Да они хоть люди как люди, не то что эти важные профессора и студенты, что изрекают мудреные фразы о самых простых вещах, а ты себя дура дурой чувствуешь. Нет, это не для меня. Но я вовсе не об этом говорить собираюсь, я хотела вам рассказать, как порвала с Фолькером, чтобы у вас не сложилось на этот счет ложного впечатления. Порвать - тоже не то слово, оно и звучит-то пошло. И что бы вы думали? Я потом даже ревела. Хоть и сто раз себе твердила: насчет Фолькера тебе горевать нечего. Он найдет себе жену под стать. Это я, видимо, за себя горевала, все-то у меня вкривь и вкось идет, правы люди, когда упрекают меня, сама я, мол, не знаю, чего хочу. Дядя Ламбер, конечно, сразу заметил, что я ревела. Я в тот же вечер к нему
– спросил Фолькер. Потом мы медленно проехали по другому кварталу. Там тоже стояли коттеджи, но побольше, и сад окружал весь дом, а так все то же самое. Со временем мы туда переберемся, пояснил мне Фолькер, надеюсь, года через два-три. Там живут высшие служащие. Фолькер действительно дельный человек, так что больше двух-трех лет не прошло бы. Все было ясно как на ладони. Разве ты не рада?
– спросил он. Как же мне ему сказать? Никому в голову не придет, что надо учить человека, как говорить подобные вещи. Ведь Фолькер не понял бы меня. Он решил бы, что я устала от поездки, я даже глаза прикрыла, когда мы возвращались во Франкфурт. И беспрерывно мучительно думала, как же мне ему сказать. Ужасно! Мы приближались к Франкфурту, ему приходилось внимательно следить за дорогой, а я все еще ничего не сказала. И только на Элькенбахштрассе, когда он остановился перед домом, я наконец одним духом все выпалила. Не помню что и как. Нам, пожалуй, лучше расстаться или что-то в этом роде. Он сначала даже не понял, но под конец все-таки сообразил. И это было хуже всего. Что же я сделал?
– удивился он. Может, ты еще подумаешь? Ты просто устала. В конце концов я сказала; Всего хорошего. Большое спасибо за все! Оставила его в машине и вбежала в дом. Наверху хозяйка спросила: Вот так так, фройляйн Наземан, уже вернулись? Моя комната выходит во двор. Я не видела, сидит ли еще Фолькер в машине или уехал наконец. И едва не позвонила ему в Дармштадт, узнать, не случилось ли с ним чего по дороге, извиниться, будто я совсем не то хотела сказать. Ах, все это было ужасно. Я чувствовала себя виноватой. Вот почему я в тот день вторично вышла из дому, к дяде Ламберу. Хозяйка, конечно же, очень удивилась.
Итак, Эдит побежала к дяде Ламберу, хотя называла его человеком разочарованным и считала нужным остеречь от него протоколиста.
– У вас разве нет родственников?
– спросила она.
– Нет. Хотя, пожалуй, есть двоюродный брат в Америке, кажется, в Блумингтоне, название осталось у меня в памяти, но я понятия не имею, где это. Вернее, он мне троюродный брат. Тетя, бывало, писала ему на рождество или на Новый год, но, может быть, он давно умер.
– А друзья есть?
– Много, разумеется. С университетских времен и так. Кое-кто из них женился, но все равно они милые люди.
– Почему бы вам не поговорить с ними о господине Глачке и о вашей должности?
– Но они же сами занимают такие посты, если и не в тай" ной полиции. Нет, это не годится.
– А воскресенья?
– Что значит - воскресенья?
– Как вы проводите воскресенья?
– рассердилась Эдит.
Тут должно упомянуть, что беседа проходила воскресным утром в городском парке. Эдит с протоколистом сидели в нескольких шагах от исполинских, скупо прикрытых одеждами фигур, имеющих какое-то отношение к Бетховену, о чем можно было прочесть на цоколе. Но речь не о том. Неподалеку сидела еще одна пара. Точнее говоря, они не сидели. Молодой человек спал на скамье, положив голову на колени девушки.
– Да, так что же я делаю по воскресеньям? Если меня приглашают, провожу этот день с друзьями. Мы едем за город, или идем купаться, или отправляемся в Заксенхаузен пить сидр. Всегда бывает очень мило. Ну а если нет, остаюсь дома, работаю или читаю. Дело находится. Отчет или еще что.
– Ну так, а теперь?
Эдит разумела: теперь, когда не надо больше составлять отчетов. Протоколист еще не думал над этим. Не мог же он знать, что ему предстоит мучительный воскресный вечер. Здесь, на скамье в парке, ему все казалось естественным. Он даже позабыл, что, вполне возможно, где-то за кустами притаился некий тип, которого господин Глачке отрядил наблюдать за ним.
– Жаль, что папы здесь нет, - внезапно сказала Эдит.
– Он сейчас в Западном Берлине, думаю, недели на три. А приедет ли потом во Франкфурт, не знаю. Отчего вы не слетаете в Берлин? У вас теперь и время есть, может быть, остановитесь у папы, если я напишу ему. Не так уж дорого обойдется. Почему вы смеетесь?
– Я не смеюсь.
– Нет, смеетесь. Я это говорю, потому что у вас нет родных и вообще никого. А дядя Ламбер не тот человек. Не думаю, чтобы папа вам нашел место, но и это не исключено. У него уйма знакомых, его многие знают благодаря телевидению, но совет вам дать он может. Да не смейтесь же!
– Я и не смеюсь.
– Смеетесь. Вы потешаетесь надо мной. В точности как дядя Ламбер. Он наверняка советовал вам стать писателем?
– Мне?
– Да, потому что сам был плохой писатель.
– Стоит мне сесть за письмо с выражением соболезнования, и я уже начинаю заикаться.
– С выражением соболезнования?
– Ну да, или с поздравлением ко дню рождения. Меня хватает как раз на отчеты для господина Глачке.
– Ах, вот вы опять вздор городите. Я с вами серьезно говорю. Папа вам и не даст совета, он иначе отвечает. Он даже делает вид, будто все это его не интересует, можно подумать, что он не слушает тебя или ему и правда скучно, но зато, как побудешь с ним, в голове все проясняется и только диву даешься, как сразу на эту мысль не напал. Совсем не то, что с дядей Ламбером. Я не хочу сказать ничего дурного о нем, напротив, я его очень люблю. Я только не хочу, чтобы вы поддавались его влиянию. Все его штучки с манекеном, может, и очень остроумны, но жить так нельзя. И никто не виноват, что они с женой не были счастливы.