Дело всей России
Шрифт:
— Да, пожалуй, сейчас мы к этому не готовы, — сказал Никита.
— Где соберемся нынче? — спросил Муравьев-Апостол, когда они закончили. — У меня в казармах неудобно: известный тебе полковой адъютант Бибиков стал проявлять чрезмерный интерес ко всему, что происходит у меня, и ко всем, кто бывает у меня. И еще есть такой же — Скобельцын...
— Собираться в моем доме тоже становится небезопасным, — озабоченно сказал Никита, убирая свернутую в трубку тетрадь в стеклянный тайник. — Глинка предупредил, что Фок дал указание своим негласным доносчикам и наблюдателям не сводить глаз с наших окон и дверей. Подобное же указание дал квартальным и будочникам блистательный рыцарь Боярд...
— Кто? Кто? — не поверил Сергей.
— Начальник Глинки — генерал-губернатор граф Милорадович.
— Здорово... Неужели
— Есть предложение собраться под охраной недреманного ока полиции...
— Как это? — недоверчиво улыбнулся Сергей.
— Угадай, — посмеиваясь, сказал Никита.
— Трудно. Не канцелярию же петербургского полицмейстера Горголи ты имеешь в виду?
— Нет, конечно... Собираться будем отныне в доме Главного гвардейского штаба! Известен тебе такой дом?
— Еще бы... Понял — у Федора Глинки!
— У него. Он сам предложил для сборов свою квартиру. Представляешь, каково! Все наши самые важные собрания будем проводить у человека, состоящего для особых поручений при генерал-губернаторе Милорадовиче, у лица, которое практически ведает всем политическим сыском в столице!
— Воистину здорово! Ход троянским конем! — воскликнул Муравьев-Апостол.
— Еще бы! Уж эта-то квартира и весь этот дом и у министра внутренних дел, и у генерал-губернатора находятся вне подозрений! Адрес Федора Глинки известен всем членам Коренной управы. Домашний человек Глинки — личность вполне надежная, посторонних в этой квартире почти не бывает. Разве что сослуживец по канцелярии Григорий Перетц. Я не знаю их отношений, но это дело хозяина квартиры. Лишь об одном предупредил Глинка: его иногда на службе долго задерживает генерал и потому он не всегда будет вовремя являться на наши сходки... Но это не страшно.
2
Неделю спустя на квартире у Федора Глинки собрались члены Коренной управы Союза благоденствия. Это был боевой политический центр, из которого исходили все указания для местных управ.
За окнами насвистывал ветер, по стеклам временами дробно била снежная крупа, и в трубе жалобно завывало. В просторной квартире дымились трубки и сигары. Председатель Союза благоденствия граф Федор Толстой — коренастый, широколицый и широкоплечий, с мускулистыми мужицкими руками, немного медлительный в движениях, сидел на диване между Сергеем и Матвеем Муравьевыми-Апостолами и рассказывал о похождениях Толстого-Американца, каждую неделю удивлявшего столицу какой-нибудь новой выходкой. Блюститель Союза благоденствия князь Илья Долгоруков, имевший среди друзей репутацию человека крайне осторожного, расхаживал по просторной квартире. Лицо его, обрамленное светло-золотистыми бакенбархами, было бледно, и на нем время от времени появлялось болезненное выражение, но Долгоруков старался скрыть его. Дело было в том, что у него обострилась геморроидальная болезнь, врач предписал ему сидеть дома, а он приехал на собрание. Изредка он останавливался, чтобы обменяться словом с кем-нибудь, и опять продолжал хождение.
Чаще, чем к другим, подходил он к Павлу Пестелю и Михаилу Лунину; оба сидели за маленьким столом и оживленно вели беседу о формах будущего государственного устройства, наиболее приемлемого для России.
И тот и другой отличались обширными познаниями в области политических, философских и экономических наук, речь обоих изобиловала афоризмами, свидетельствующими о ясности и глубине мышления. В их характерах было много общего и много разного. И тому и другому было присуще бесстрашие и готовность, не задумываясь, принести в жертву свою жизнь для блага отечества. Но Павел Пестель движения души, движения чувства, как бы они ни были пламенны, умел всегда подчинить холодному рассудку. Его сильный и многогранный ум никогда не подчинялся движениям сердца. Он нередко удивлял товарищей по Союзу благоденствия. Случалось, на сходках все так горячились, опровергая или оспаривая то или иное положение, выдвинутое Пестелем, что хоть святых
Лунин не мог и дня прожить без тревог и опасностей! Они нужны были ему, как воздух, свет, сон и пища здоровому телу. В тревогах и опасностях мужала и расправляла крылья его всегда предельно сжатая мысль. Без тревог и опасностей он скучал, оригинальное и яркое его воображение начинало увядать, остывать. Лунин убежденно считал тревоги и опасности высшим наслаждением для человека, понявшего свое назначение. Он презирал и с первой же встречи утрачивал всякий интерес к людям, слишком много и уныло думающим о своей безопасности, благополучии, озабоченным раздумьями о том, как им безмятежно и благополучно доковылять до могилы. Такие люди напоминали ему осенний лист, сорванный ветром и сброшенный в придорожную канаву, полную тлена и праха.
Но было бы ошибкой отнести Лунина к эпикурейцам. Он в жизни своей не сделал ничего, что было бы против его совести и убеждений. И не нашлось бы такой силы, которая заставила бы его от своих убеждений отказаться. Его свободный образ мыслей возгорелся ярко и негасимо не от чтения переводных книг, а от соприкосновения с русской жизнью.
Он всегда мыслил о героическом. Отсюда, верно, проистекало его преклонение перед волей. Самой страшной потерей для человека Лунин считал не потерю здоровья, а утрату воли! Не крепкое здоровье, а прежде всего наличие крепкой воли делает нас людьми! Крепкая воля — основа всего: здоровья, высокой нравственности, здравого рассудка, твердой памяти. Крушение личности всегда начинается с крушения воли. Безволие — причина почти всех человеческих пороков.
Лунин любил всякий труд и не чуждался никакой работы. Его девизом с молодости сделались слова: всякий труд почетен, если он приносит пользу обществу. Чувство кровного, неразрывного родства с обществом делало волю Лунина крепкой, а рассудок ясным. Во время походов и сражений, будучи за пределами отчизны, он скучал по родной земле и с нетерпением рвался в милую Россию, которую любил, несмотря на царившее в ней рабство. Дружбу Лунин ставил превыше всего. Конец года 1816-го ему привелось провести во Франции. Оттуда он писал своему другу Ипполиту Оже: «Там, посреди полярных льдов, дружба согреет наши сердца, и мы будем наслаждаться счастием, не известным во Франции, в этой негостеприимной стране, населенной вандалами и грубыми галлами».
Сегодня Лунин был в мундире, ладно и ловко на нем сидевшем. Он носил усы слегка вислые, с заостренными концами. Высокий и широкий лоб его еще не прорезала ни одна морщина.
Долгоруков остановился как бы по мановению поднятой и сжатой в кулак руки Лунина, который говорил Пестелю:
— Многие положения, изложенные вами в первых начертаниях будущего государственного закона, я нахожу превосходными. Но вместе с тем считаю необходимым ясно сказать о пользе рассудительной оппозиции в любом истинно республиканском обществе... Без рассудительной оппозиции все может погрузиться во мрак, который окажется губительнее самовластия...