Демон и Лабиринт (Диаграммы, деформации, мимесис)
Шрифт:
"Когда я впервые проходил мимо Hotel Dieu, туда как раз въезжала открытая пролетка, в ней лежал человек, покачивавшийся от каждого движения, лежал перекошенно, как сломанная марионетка, с тяжелым нарывом на длинной, серой свисающей шее. И каких только людей не встречал я с тех пор. Обломки кариатид, над которыми еще тяготела вся мука, все здание муки, и под его тяжестью они шевелились медленно, как черепахи. О, какой это был мир! Куски, куски людей, части животных, остатки бывших вещей, и все это еще в движении, словно гонимое каким-то зловещим ветром, несущее и носимое, падающее и само себя в падении перегоняющее" (Рильке 1971: 199-200)1
Рильке испытывает странное миметическое притяжение к этим отталкивающим его существам, которые видятся ему "прозрачными", "извне чуть притемненными испарениями" и содрогаемыми "хохотом, который поднимается как чад из плохих очагов. Ничто не было менее похожим на смех, чем смех этих отчужденных; когда
Смех этих странных фигур проецируется на них извне, как чад очагов, но и когда он проникает внутрь их тел, он все еще остается внешним, он разбивается на осколки, он падает как "что-то". Интимно внутреннее остается предельно внешним. Впрочем, все поведение существ, заполняющих воображение поэта, целиком мотиви
___________
1 Цитируемое письмо в русском издании сокращено не менее чем вполовину, о чем читателю, к сожалению, не сообщается
53
ровано извне. Они ползут как обломки кариатид, на которые рухнула тяжесть здания, их гонит какой-то зловещий ветер. В этом вынесении вовне приводящей их в движение силы уже заключено их раздвоение, особенно очевидное в момент падения этих призрачных тел, "падающих и самих себя в падении перегоняющих". Рильке прибегает к загадочному образу невозможной экстериоризации.
Это состояние нарушенности четкой границы между органическим и неорганическим, по мнению Роберта Музиля, отражает важнейшую черту поэтического мира Рильке, в котором повышенный метафоризм выражает миметическую энергию безостановочного метаморфизма:
"В этом нежном лирическом взаимодействии одна вещь становится подобием другой. У Рильке камни и деревья не только становятся людьми -- как это всегда и повсюду происходило в поэзии, -- но люди также становятся вещами или безымянными созданиями и, приведенные в движение столь же безымянным дыханием, достигают наивысшей степени человечности" (Музиль 1990:
245).
Действительно, марионетки и кариатиды Рильке настолько в конце концов проникаются людским, что как бы приобретают драматическую человечность, еще далее подталкивающую общий порыв миметизма, пронизывающий мир Рильке и включающий в конце концов его самого:
"Стараясь их выразить, я начинал творить их самих, и вместо того чтобы преобразовать их в вещи, созданные моей волей, я придавал им жизнь, которую они обращали против меня же и преследовали меня до глубокой ночи" (Рильке 1971:203).
Здесь перспектива, намеченная Эйхенбаумом в анализе "Шинели", переворачивается (см главу 1). Не персонаж имитирует здесь строй авторского сказа, но автор как бы пристраивается к персонажу. То, что определяется Рильке как преследование со стороны персонажей, в действительности превращается в преследование персонажей поэтом Впрочем, это выворачивание, обращение позиций уже предполагается самой ситуацией крайне деформированной пластики поведения.
Вспомним мима, который таким образом отчуждает собственные действия от внутренних мотивировок и настолько переносит причину действия вне собственного тела, что по существу позволяет зрителю занять внешнюю позицию, совпадающую с той, откуда проектируются действия мима. Быть вовне в такой ситуации означает быть внутри.
И наконец, Рильке описывает некое тело, по какой-то причине особенно для него привлекательное. Именно связанный с ним кусок он в дальнейшем и перепечатывает с некоторыми изменениями в
54
романе. Процитирую этот необыкновенный фрагмент из "Записок". Бригге (он же Рильке) обнаруживает "высокого, тощего субъекта в черном пальто и мягкой черной шляпе на коротких блеклых волосах". Человек этот почему-то вызывает смех у прохожих:
"Убедившись, что в одежде и повадках его нет ничего смешного, я собрался уже отвести от него взгляд, как вдруг он обо что-то споткнулся. Я шел следом за ним и потому стал внимательно смотреть под ноги, но на том месте не оказалось ничего, решительно ничего. Мы оба шли дальше, он и я, на том же расстоянии друг от друга и спокойно достигли перехода, и вот тут человек впереди меня, спрыгивая со ступенек тротуара на мостовую, начал высоко выбрасывать одну ногу-- так скачут дети, когда им весело. Другую сторону перехода он одолел одним махом. Но едва оказался наверху, он вскинул одну ногу и подпрыгнул и тотчас притопнул опять. Легко можно было решить, что он споткнулся, если уговорить себя, что на его пути оказалось мелкое препятствие -- косточка, скользкая фруктовая кожура -- что-нибудь в таком роде; странно, что и сам он, кажется, верил в существование помехи, ибо он всякий раз оборачивался на досадившее место с видом упрека и недовольства, свойственного людям в подобных случаях. Снова что-то толкнуло меня перейти на другую сторону, и снова я не послушался, я по-прежнему шел за ним, все свое внимание устремив ему на ноги. Должен признаться, я вздохнул с облегчением, когда шагов двадцать
55
жит какой-то пустяк, об который мы спотыкаемся оба. Но покуда я размышлял, как ему помочь, он сам нашел новый прекрасный выход. Я забыл упомянуть, что у него была трость? В судорожных поисках выхода он вдруг сообразил прижать трость к спине, сперва одной рукой (мало ли на что могла пригодиться другая), хорошенько прижать к позвоночнику, а набалдашник сунуть под воротник, подперев таким образом шейный и первый спинной позвонки. В этом маневре не было ничего вызывающего, он разве чуть-чуть отдавал развязностью, но нежданно весенний день вполне ее извинял. Никто и не думал на него оборачиваться, и все теперь шло хорошо. Шло как по маслу. Правда, на следующем переходе прорвалось два прыжка, два крохотных, сдавленных прыжочка, совершенно безобидных, а единственный заметный прыжок был обставлен так ловко (как раз на дороге валялся шланг), что решительно нечего было бояться. Да, все шло хорошо. Время от времени вторая рука вцеплялась в трость, прижимала ее к спине еще тверже, и опасность преодолевалась. Но я ничего не мог поделать -- страх мой все возрастал. Я знал, что покуда он безмерно силится выглядеть спокойным и небрежным, жуткое содрогание собирается у него в теле, нарастает и нарастает, и я в себе чувствовал, как он со страхом за этим следит, я видел, как он вцепляется в трость, когда его начинает дергать. Выражение рук оставалось строгим и непреклонным, я всю надежду возлагал на его волю, должно быть слабую. Но что воля?.. Настанет миг, когда силы его истощатся, и теперь уж недолго. И вот, идя за ним следом с обрывающимся сердцем, я, как деньги, копил свои жалкие силы и, глядя ему на руки, молил принять их в нужде.
Думаю, он их и принял. Моя ли вина, что их было так мало...
На Place Saint-Michel было большое движение, сновал народ, то и дело мы оказывались между двух экипажей, и тут он переводил дух, отдыхал, что ли, и тогда случался то кивок, то прыжок. Быть может, то была уловка пленной, но несдававшейся немочи. Воля была прорвана в двух местах, и в бедных пораженных мышцах засела сладкая покорная память о заманчивом возбуждении и одержимость двухтактным ритмом. Палка, однако, была на месте, руки глядели зло и надменно; так мы ступили на мост, и все шло сносно. Вполне сносно. Но здесь в походке появилась неуверенность, два шага он пробежал бегом-- и остановился. Остановился. Левая рука тихо выпустила трость и поднималась -до того медленно, что я видел, как она колышет воздух. Он чуть сдвинул на затылок
56
шляпу и потер лоб. Он чуть повернул голову, и взгляд скользнул по небу, домам, по воде, ни на чем не удерживаясь, и тут он сдался. Трость полетела, он раскинул руки, будто собрался взмыть, и как стихия его согнула, рванула вперед, швырнула назад, заставила кивать, гнуться, биться в танце среди толпы. Тотчас его обступили, и уже я его не видел.
Какой смысл был еще куда-то идти? Я был весь пустой. Как пустой лист бумаги, меня понесло вдоль домов, по бульварам обратно" (Рильке 1988: 60--63). Как видно из процитированного, между Бригге и тощим субъектом устанавливается почти полная идентификация, и происходит это как раз в том режиме, который описан Бахтиным (см. главу 1). Глаз наблюдателя неотрывно привязан к телу, за которым он следует. При этом глаз как бы аннигилирует расстояние между ним и объектом наблюдения. Внимание почти целиком сосредоточено на деталях -- руках, трости, ногах, так что общая перспектива как бы исчезает -- снимается. Это "бесперспективное зрение" производит, однако, существенную трансформацию в позиции наблюдателя. Последний как бы соединяется с наблюдаемым в единый агрегат, в котором невозможно отделить авторское чтение текста чужого тела от собственного его поведения. По существу, Бригге срастается с субъектом в единую машину, части которой притерты друг к другу как демон и его двойник, как тело и его миметическая копия.