День ангела
Шрифт:
Ничего такого я ей, разумеется, не сказала. Заметила только, что мне не совсем понятно, почему все так напирают на мою «русскость»: ведь мои родители убежали из России, спасаясь от нового режима, нам очень многое пришлось пережить, и мы ни в коем случае не отождествляем себя с тем большевистским «русским», которое здесь победило. Мадам Буллит снисходительно выслушала, но мне показалось, что она очень далека от подобных рассуждений и вообще не терпит никакой «философии».
Дюранти нигде не было, и мне стало тоскливо. Только тебе могу признаться, Лиза: мне хочется – да, хочется – чувствовать на себе его жадные глаза. Теперь я поняла, что значит, когда говорят: земля горит под ногами. Когда он рядом, у меня начинают гореть ступни, как будто я наступаю на раскаленное железо. Я знаю, что он негодяй, верю Патрику,
В половине двенадцатого погасили верхний свет, все собрались в беломраморной зале, где были танцы, опять выстроилась цепочка официантов с подносами, на которых стояли фужеры с армянским коньяком, тонко нарезанными лимонами на розеточках, открытые коробки папирос «Казбек» и «Герцеговина Флор». Говорят, что это любимые папиросы Сталина. Все время играла музыка, и наконец в полутьме ярко вспыхнула новогодняя елка, и Буллит с женой начали раздавать подарки, которые приволокли три официанта в огромных, украшенных еловыми ветками корзинах. Мужчины получали трубки, бинокли, красивые авторучки, а женщины – помаду в золотых коробочках, флаконы духов, шоколадные конфеты. По радио услышали поздравление от правительства, как всегда очень хвастливое и одновременно угрожающее, потом официанты быстро обнесли всех шампанским и разбросали по полу белые и красные розы. Ты не представляешь себе, какой стоял запах: зимы и мороза – от свежей елки и летнего парка – от этих только что срезанных в оранжерее влажных цветов. Пробили кремлевские куранты, и все начали поздравлять друг друга с Новым, 1934 годом. Я поцеловала Патрика, прижалась к нему, и так мне хотелось верить, что все исправится, все будет хорошо!
И тут я услышала:
– Hi, Walter! O, here you are! [41]
Навстречу Буллиту, широко распахнувшему руки, прихрамывая, протискивался Дюранти в ослепительной рубашке и черном фраке, а за ним, улыбаясь, шла блондинка, которую я уже видела в Большом театре. На ней было длинное темно-красное бархатное платье – такого густого, яркого цвета, словно ее всю только что окунули в кровь, а на маленькой, как у птицы, белокурой голове переливалась бриллиантовая (неужели настоящая?) диадема. Я отвернулась, чтобы не смотреть на них, но успела почувствовать, что он увидел нас и опять – опять! – словно бы проглотил меня этими своими прозрачными и наглыми глазами.
41
А, вот и ты, Уолтер! (англ.)
Вдруг Буллит громко, как фокусник, хлопнул в ладоши, и в залу вползли три огромных тюленя в сопровождении дрессировщика. На головах у несчастных животных были венки из живых цветов, а носами они удерживали разноцветные резиновые мячики, которыми по знаку, полученному от своего дрессировщика, начали перебрасываться. Все захлопали и захохотали. Дрессировщику поднесли огромный бокал шампанского, который он выпил одним махом, потом раскланялся и под громкую музыку удалился вместе со своим тюленьим цирком.
В главной столовой был накрыт ужин: целиком запеченные куропатки и поросята, обилие экзотических фруктов, всех видов закуски, салаты. Есть уже никто не хотел, но все-таки мы расселись: кто пощипал крылышко куропатки, кто оторвал несколько виноградин. Опять пошли танцевать, и танцевали до утра. На рассвете подали крепкий кофе, чай, ликеры, печенье, конфеты, и наконец повар, толстый и румяный, как сдобный хлеб, в накрахмаленном колпаке и колом стоящем на его надутом животе белом фартуке, торжественно поставил на середину стола огромный белый торт, на котором ярко-красным кремом было выведено: 1934.
Вернулись домой в восьмом часу. Голова моя шла кругом от этой сумасшедшей ночи. Я не хочу так веселиться. Мне плохо здесь, гадко. Пусть Патрик съездит на Волгу и Кубань, сделает репортаж, а когда он вернется, я поставлю условие: если он хочет работать в Москве, ему придется жить здесь одному. Мне это все не под силу.
Голод
Весна 1933
Участь детей – самое страшное зрелище того времени. Немногие дети в нашем селе пережили эту страшную зиму, а те, которые пережили, стали похожи на стариков: покрытые морщинами, вялые, грустные, они находились в постоянном оцепенении. Головки на тоненьких шейках напоминали надутые шары, животы распухли. У некоторых начали расти волосы на лице, в основном на лбу и на висках. Я видел таких детей, они выглядели настолько непривычно, что казались пришельцами с других планет.
Вермонт, наше время
– Эх, деточки! – горько, растроганно и так громко, что все услышали, вздохнул Коржавин, когда пунцовые от волнения брат и сестра Смиты сбежали со сцены. – Эх, деточки, жаль мне Россию! Пропала Россия!
И тут же все поднялись, засуетились, послышалось слово «купаться», и Надежда, крепко вцепившаяся в руку Ушакова, сказала, что только посмотрит, где эти «поганцы», и тут же вернется, чтоб ехать купаться.
Ушаков заметил, что американские студенты моментально куда-то исчезли и остались только преподаватели, у которых особенно жадно сверкнули глаза, как будто бы пробил их час и они ему рады. «Поганцы», родные дети заботливой Надежды, как водится, играли в карты в самом отдаленном корпусе (вполне безобидно, отнюдь не на деньги!) и были легко прощены отыскавшей их матерью, заброшены в комнату с сонной Настасьей, дитем от недавнего брака с французом, и там, изнывающие от скуки, оставлены на ночь.
Ночь, непроницаемая и теплая, с редкими, нерешительными еще звездами, которые словно не знали, остаться ли им здесь сиять или спрятаться за пуховыми, прорванными во многих местах облаками, вдруг вся содрогнулась от крика: «Уху-у-ху-ху! Уху-у-ху-ху!» От этого крика, торжественного, властного и такого сильного, что притих даже соловей, примолкли захмелевшие от крови комары, и в наступившей тишине только она, эта птица, внезапно проснувшись в шумящих деревьях – наверное, очень большая, всего на веку повидавшая вдоволь, – продолжала восторженно и жутко повторять: «Уху-у-ху-ху! Уху-у-ху-ху!»
Расселись по машинам, светя карманными фонариками, задыхаясь от громкого смеха, белея в темноте полотенцами, наброшенными на плечи. Ушаков оказался в одной машине с Надеждой и тем страдальчески-внимательным и одновременно раздраженным поэтом, у которого черные глаза казались слишком большими для его старого, но все же красивого, злого лица. Фамилию поэта Ушаков, к сожалению, не мог вспомнить. Издали послышался громкий звук падающей и серебристо вскрикивающей в момент своего падения воды, машины остановились, и все собравшиеся весело, осторожно, натыкаясь друг на друга, вошли в очень редкий березовый лес. Звезд стало больше, и наконец в черноте ночи не увиделось, но сначала остро почувствовалось что-то беспокойное, облачно-голубое, пахнущее пронзительной свежестью, что могло быть только водою, которая издалека услышала их шаги и разволновалась.