День гнева
Шрифт:
Такая же безмысленная, огневая сила устремила людей из королевского лагеря навстречу гари, к крепости, готовой пасть. К победе и добыче. Живее всех седлали коней поляки, за ними поспешали литовские гайдуки и пешие наёмники. Наплавной мост качался и играл. С него в обход озера, обмелевшего после разрушения плотины, вела уже натоптанная тропа — к мосткам, за ночь построенным венграми короля.
— Видно, и мне бежать, — вздохнул Неупокой.
— Кому, как не тебе, — многозначительно недосказал вероучитель.
С озёрной луговины во всём ужасном великолепии открылся взорванный подкоп. Глыбы дёрна вперемешку с валунами расшвыряло по склону. В нём обнажилась часть основания стены и ближней башни. Брёвна охватил глубокий и подвижный пал. Ветер нёс горькую травную гарь. Так пахнет после
Их стукнуло в траншее в разгар работы. Теперь венгерские пушкари отыгрывались на русских, пытавшихся тушить пожар. Пищали, пушки гремели из-за озера без передышки, ловя сквозь дым всякое шевеление на стене. Снизу казалось, что там всё перекорёжено, а люди перемолоты железом, но вдруг в логово огненных, судорожных змей рушилась тачка земли, бадейка воды взрывалась грязным паром, и часто следом — мёртвая оболочка человека, тоже гасившая пламя уже не нужными для жизни соками и кровью. Крепость на выстрелы почти не огрызалась — все заняты. Но вот зарычали мощные стволы больверка, венгерским пушкарям пришлось менять позицию.
Существовал манёвр, ещё под Полоцком опробованный венграми: штурм сквозь пламя. Следовало дождаться хотя бы оседания стены. Пока она воздымалась огненным хребтом. Всё-таки Барнемисса решил рискнуть, сбил небольшой отряд. Иные нагрузились мешками с порохом — подкормить огонь. На перемычке между рекой и озером, неподалёку от обезлюдевших траншей Замойского, сосредоточились две сотни конных поляков. Они подбадривали венгров, готовясь отсечь русских, буде решатся на вылазку. Дым всё гуще заволакивал подножие вала. В этом туманно-огнистом провале один за другим пропадали стройные колеты венгров с блистающими наплечниками.
Поляки вслушивались в долетевший оттуда шум: шорох и треск гигантского костра, взрывчатое шипение воды и вздохи оседавших брёвен. Венгры пропали, будто угорели. Польский ротмистр без толку тревожил коня, нервным галопом пролетал вдоль озера почти до места, где стояли Неупокой с Игнатием. Тот осклабился:
— Так и дурная малжонка гоняет мужа без причин, бо у неё свербит!
Из дыма вырвался грозно-рыдающий вой, каким московиты взбадривали себя на вылазку. С десяток венгров покатились, оскользаясь и дымя, в болото. Измаявшийся ротмистр выхватил саблю, поляки кинулись за ним, смешались и затолкались на узком присклоновом лужке, самые сильные кони рванули вверх, срываясь торопливыми копытами, хватая друг друга за холки, сшибаясь крупами. Но через сотню шагов установился естественный порядок, описанный циничным Макиавелли: «Смелые понукают, робкие невольно одерживают коней, из-за чего толпа растягивается в боевой строй...» Только напрасно робкие одерживали, смелые горячили. Хорошо, в дыму своих не порубили. Русские лишь давали знать своим, с башен на стены, что начался приступ.
Уцелевшие венгры вернулись в свои траншеи, поляки — в лагерь. Огонь разгорится, рассудил Барнемисса, русские сами сдадутся... Потянулись часы перестрелки, расчётливого ожидания, скрытого дымом героизма и нетерпеливых, сердитых молений: одни просили у Господа дождя, другие — сухого ветра.
Приезжали король и Замойский, с необоримым злорадством, не признаваясь самому себе, следивший за умиранием огня. Московиты, рассказывал он приближённым, привычны к пожарам. Их столица каждые десять лет от грошовой свечки сгорает. Помешать тушению может только прицельный обстрел.
В сумерках оранжевые змеи зашевелились живее. Королевские венгры вновь приготовились к приступу. Но Замойский, скрывая равнодушную ухмылку, вернулся в свой лагерь и приказал ускорить земляные работы перед больверком.
Молитвы православных оказались сильнее. К ночи сыпанул дождик и задавил последнего гада.
6
Тридцать первого августа 1580 года по случаю «индикта», новогодия по православному исчислению, ко двору царевича Ивана съехались необычные
Афанасий Фёдорович обрадовался возможности утеплиться не только с царевичем, чей холод чувствовал всегда, но и с Борисом Фёдоровичем. Рассеять недоразумения, закрепить завоёванное. Самого предмета их ревнивой вражды — государя — давно уже не видели ни за какими столами, кроме особного. Английский лекарь Ричард Элмес производил над ним таинственное действо очищения тела с помощью трав и минералов, постной пищи, целебной грязи и воды. Иван Васильевич готовил себя не просто к свадьбе, а к полнокровной жизни с молодой женой, что в его годы и при его здоровье грозило некоторыми опасностями. Его отец, нрава строгого и доброго здоровья, всего семь лет потешился с юницей Еленой и в те же примерно пятьдесят четыре года свалился с горячей кобылки... А государя одолевали утробные и костные болезни. Одна надежда — на английскую науку. Он более недели не покидал дворца. Обновлялся.
По прошлым царским жёнам было известно, как велико влияние Годуновых на их судьбу, особенно когда они заведовали домашним обиходом, родич Скуратов-Бельский — безопасностью, а Богдан Бельский — сомнительными развлечениями государя... Могли и свадьбу сорвать. Пришлось прижечь Бориса — для острастки, чтобы потом вернее помириться.
Сошлось так ловко, словно сам бес Асмодей, вдохновитель интриг, ворожил Нагому. Царевич Фёдор ляпнул по малоумию, что знает способ остановить войну: «Поеду в Смоленск, да повстречаю короля Стефана, да и уговорю отдать обратно Полоцк и не лить крови христианской». Комнатные боярыньки восхитились и разнесли, в России привыкли наделять юродивых силой убеждения. Дошло до Смоленска, до Орши — путём известным, Кмита принял всерьёз, отписал королю, и Афанасию Фёдоровичу осталось с чистым сердцем явить государю эту безлепицу, полученную из Литвы. Таким отражённым вестям Иван Васильевич придавал особое значение. Убивались два зайца: падала тень на Годуновых и обеспечивалась признательность царевича Ивана, коему надоело, что в плетении подобных заговоров отец обвинял одного его. На случай, если Годуновы в отместку станут «клепать невесту Марьюшку», Афанасий Фёдорович припас ядро потяжелее.
Борис тяжело переживал внезапную немилость государя. Был не труслив, но впечатлителен. Для царедворца опалы — дело неизбежное, если из-за каждой убиваться, скоро сойдёшь в могилу. Такова цена власти. Мурза не знает, доживёт ли до вечера. У Годунова, державшегося за дядиной спиной, не было крымской выучки, он привык к ровному теплу дворцовой печки. Вдруг — выгнали за порог, перестали пускать на очи! Он всполошился, стал искать сочувствия. Ни в Думе, ни в приказах не нашёл. Остались бедные провинциальные дворяне, кому помог или обещал. Как раз перед смотром в столицу сбилась порховская ватага, сглодавшая когда-то Колычевых: Роман Перхуров, Леонтьев с товарищами. Нагой наладил наблюдение, записи речей. Были две встречи с благодетелем Борисом Фёдоровичем. Языки без костей: ты-де одна надежда, своими бессонными заботами хранишь царевича. Хоть недалёк умишком Фёдор, а при твоих советах оберег бы детей боярских от конечного разорения. Крестьянам и заповедные лета — не указ! Пашни пустеют, боевых холопов не набрать. В Разрядном урезают жалованье, наши печалования до государя не доходят, у наследника неделями лежат. Он высокоумен, а Фёдор кроток... Ты и царевича Ивана бережёшь, слыхали мы, как Строгановы тебя лечили, ещё неведомо, был бы жив наследник, если бы ты государев посох на себя не принял. Шпынь с удовольствием описывал Нагому, как посерел Борис Фёдорович, аж дубоватый Леонтьев оробел. Залепетал, да лепета не записывали, записанное же не вырубишь. И Годунову дали понять, что кое-что — записано...