День, когда они были убиты
Шрифт:
Он передает адвокатам и своей единственной будапештской родственнице, свояченице, последнее послание: «Скажите, что я умираю так, как жил. Как подобает коммунисту. Один человек – это всего-навсего один человек. Революция требует жертв. Мое место займут сотни и тысячи других. Идея, ради которой я жил и работал, победит. Работайте же и за меня… Приближается лучшая и прекрасная эпоха, она будет итогом и нашей борьбы. Скажите им, передайте товарищам…»
Из соседней камеры доносятся безумные вопли и судорожные рыдания. К Фюршту пришла семья – родители, братья, родственники. Мать, обезумев от горя, не может совладать с собой.
Шаллаи
– Сходи туда, пожалуйста. Поговори с ней, пусть возьмет себя в руки, ненадолго, на несколько минут… А то бедному Шандору еще тяжелее…
Небольшой дворик окружен каменной стеной, за которой камеры смертников. У основания стены два толстых столба. Видно, стволы обструганы совсем недавно. Напротив наскоро сколоченный стол под зеленой материей. Перед ним – публика: черные и зеленые береты, военные мундиры, пестрые шелка женских платьев… Это те же, кто присутствовал на суде. Снаружи доносится автомобильный гудок, слышится отдаленный звонок трамвая: город… родина…
За столом Сечи, Палффи, Паулаи… Сплошные «и»… Даже по фамилиям видно, что господа. У этих Тёреки не осмелился бы спросить, имеют ли они родину и что У них с нею общего. Не осмелился бы, это совершенно ясно! «Исконная родовитость» дает им право на родину. Об этом говорит буква «и» в конце их фамилий. «Исконная родовитость» дает им право жить дармоедами. И господину Тёреки этого более чем достаточно.
Но там, за оградой, живут люди без буквы «и» в конце фамилий, Яноши Ковачи, которые из века в век пахали землю, рыли окопы, обороняли города, бросались в штыковые атаки. И не имели, да и не могли иметь ничего, кроме двух рук. Если эти руки отрывало на войне, то Ковачам оставалось просить милостыню или умирать с голоду. Где же их родина, господин Тёреки?… А ведь они могли бы ее иметь! Но именно в этот момент граф Карольи, «Немзети Уйшаг» и «Неп-сава» продают ее Хорти. Ее, словно кечкеметские абрикосы, предлагают Риму, Берлину, Лозанне и Вене, там заранее торгуют венгерской кровью.
В Лозанне стыдливо упоминают о «разоружении», расчищая в то же время дорогу Гитлеру. Немецкий канцлер знай себе твердит: «Мы хотим равных прав…» А угодливые правители небольшой страны, сильные мира сего с буквой «и» на конце фамилий уже взывают: «Поскорее бы начать войну с этим большевизмом! Сил у нас хватит, – миллионы лишних Яношей Ковачей, с которыми нечего считаться. Вот, извольте видеть, мы уже вешаем коммунистов…»
Да, у них есть родина, и именно ею господа сейчас и торгуют. И если послушно надеть солдатские шинели и, повинуясь приказу, двинуться, не спрашивая, куда и зачем; если вытянуться в струнку, как вот эти стоящие вокруг полицейские или как этот палач и его помощники, вытянувшие руки по швам своих черных штанов и так плотно сжавшие зубы, что на лицах вздулись желваки, – наглядное свидетельство их угодливости, хотя и их тоже зовут Яношами Ковачами, – так вот, если, как эти лакеи, все терпеть и все выполнять, то тогда господа снисходительно скажут: «Славные венгерские парни». И, может быть, даже похлопают их по плечу. Разумеется, не снимая перчаток…
Эх, крикнуть бы так, чтобы открыть им глаза, всем до единого! Так крикнуть, чтобы все услышали его предостерегающее, тревожное предсмертное слово. Жаль, не позволят его больные, слабые легкие крикнуть так громко! Не сумеет он предупредить их – коротко, в последний раз: смотрите, предатели тянут
Жить?…
Теперь жить – значит умереть. Жизнь и смерть во имя идеи – это одно и то же…
– Приступайте, палач!..
Для рассказа уже не остается времени.
Еще минута – и то, что было человеком, превратится в ничто, станет разлагающейся материей.
Но пока еще он человек. А если так, то и поступать надо, как подобает человеку.
И он кричит изо всех сил. Голос срывается, но он кричит. Пусть разорвутся больные легкие, но это его последний долг, и его надо исполнить!
Голос звенит. Сильный, чистый, он перелетает через стену, неся его призывы людям, толпящимся в воротах, городу, родине.
– Да здравствует пролетарская революция! Да здравствует Венгерская Коммунистическая партия! Да здравствует Советский Союз! Да здравствует мировая пролетарская революция! Да здравствует международная…
Веревка затягивается, он не успевает выкрикнуть то, что хотел.
Но главное сказано.
Господин председатель смотрел на палача: угодливые собачьи глазки – две небольшие черные пуговицы, коричневая кожа, обтянувшая широкие скулы, руки… «Руки я бы ему не подал…» При этой мысли он даже содрогнулся… Но почему же позволяют кричать и тому, второму?! Почему разрешают?! Заткните же наконец ему глотку!.. Скандал!..
Ни поезда, ни автобуса в тот день уже не было. Один из знакомых по клубу, чемпион, спортсмен и судебный эксперт, обещал захватить председателя вечером на своей автомашине. И он отправился в клуб.
В быту судья славился пристрастием к алкоголю. Но в тот вечер господин председатель даже превысил свою и без того высокую норму.
В конце того же дня происходило заседание Совета министров, и прямо с него в клуб заглянул его превосходительство. Господин председатель имел успех, вокруг него собрались люди, расспрашивали о подробностях. Но министр держался с ним отчужденно, казалось, даже холодно.
– Прошу извинить, ваше превосходительство, – бормотал председатель уже слегка отяжелевшим языком, – но они – фанатики. Я наглядно убедился в этом во время казни. Фа-на-ти-ки! И иным способом от них не оградишься, все напрасно… Эт-т… э… эта оголтелая ненависть, изволите ли видеть. Сегодня, знаете ли, многое для меня стало ясным. Ненавистью можно морально убивать, не так ли? Но от ненависти можно стать и самоубийцей! Скажем, фанатик… Он же сам идет навстречу своей гибели! Из ненависти…
Но даже прощаясь, его превосходительство едва коснулся его руки, как человек, явно чем-то недовольный. Сердится? Может, за то, что он голосовал за рассмотрение просьбы о помиловании? Но ведь…
В его одурманенной хмелем голове упорно копошилась мысль о том, что он не подал бы руки палачу… И мысль эта так давила, что одну за другой он стал опрокидывать в рот пятидесятиграммовые рюмки коньяку. А ведь он не обедал да, в сущности, и не ужинал.
Часов в десять явился его знакомый, спортсмен. К этому времени председатель перешел уже все границы.
– Как хорошо, что ты пришел, дорогуша… – радостно забормотал он. – Речь идет о весьма интересной пррр… блеме… Родина… Ее поднял на ее… суде господин Тёреки… Глубокий философский вопрос: есть ли родина у этого… у… Шаллаи…