День Литературы 143 (7 2008)
Шрифт:
— Радуйся, радуйся, баба Олёна, что Бог всего нам на душу послал! И дочка твоя пустой живот не стала бы греть на курортах! — внушал ей Панкратий. — Я вот своим отослал бы денег на гарнитур, а им уже и гарнитура не нужно!
— Слава Богу, — в тон Панкратию выговаривала баба Олёна, — и грех нам жаловаться на такое испытание!
— А Татьяна, погляди, дак не поверишь! — утешливо приводила в разговорах свои примеры жена Ивана Макарова. — Обвыклась, на свёклу ходит. Да и детям передалось, не такие худые теперь, как раньше, приехали когда…"
Деревушка тихо и тоскливо умирала, но даже Иван Макаров, с сердечной болью глядящий на умирание, "помышляя о внуках, которые, за неимением товарищей-однолеток, скучали наедине со взрослыми, всё же пока лишь для проформы приценивался к домам на центральной усадьбе, но, придя домой, сразу отдавался более привычным делам — менял в коровнике прогнившие доски, закапывал прель под корневища яблонь и груш. И делал всё это он с таким видом,
Но недолго пастуший рожок тешил слух… Панкратий, вековечный деревенский трудяга, в пахоте на благо ближнего ясно видевший жизненную цель, смысл земного обитания человека, упершись в злую и беспросветную пустоту, теряет разум. А ведь всю жизнь Панкратий верил, что не зря так радостно, азартно и мастеровито горбатится, солнца ясного не видя, что на этом и том свете труд его зачтётся; на небесах, взвесив на деревенском безмене грехи и добродетели, Господь по труду с души грешок, иной скинет, а на земле дети, внуки и правнуки, коим оставил нажитое добро, помянут добрым, от искреннего сердца, ласковым словом, и опять грешок, другой с души вон. "Я и надрываюсь лишь потому, что положено человеку счастье своё искать в поте лица. — И далее он таки не утерпел, закричал: — Да сроду ж так было!!! Сроду!!!" Ревёт Панкратий, словно павший в борозде, надсадившийся вол, в сердцах выговаривает Ивану, вспоминая и свою богоданную, великую труженицу, лишь в труде ради ближних — а перво-наперво, ради чад родимых, — и видевшую счастье и смысл жизни: "Ты помнишь, как даже в гробу я её не мог разогнуть?! Ты помнишь, как мои и её сыны кулаками глаза себе повыдавливали на похоронах? Потому что знали, как материнское сердце кровью обливалось по ним, пока она была жива…"
Разноголосица Ивана и Панкратия постепенно вырастает до разноголосицы евангелийской Марии, коя с любовью внимала словам Иисуса Христа, и Марфы, коя мало слушая Учителя, с любовью омывала Ему ноги. И обе — святые, божественная Мария и святая труженица Марфа. Но, увы, увы, слишком далеко земному кроту Панкратию до небесной Марфы, омывающей ноги Учителю и душой помышляющей о Царствии Небесном; слишком уж земной человек Панкратий, и, пуповиной сросшись с землей, смирившись с земной суетой, обвык на земле копить тленные богатства, отчего и рехнулся, запил, глядя на мошну вместо сребренников набитую трухой.
Живёт в повести наравне с помянутыми и не помянутыми героями баба Олёна, в коей подсознательно слились марфо-мариинские душевные истоки, но если Панкратий, всю жизнь пахавший, поклонно сгорбленный перед матушкой сырой землей, редко видевший Божии небеса, вдруг из зажиточного ставший нищим и ненужным родным, да и самой жизни, сразу надломился, мрачно увял, то древняя баба Олёна, оставшись кругом как перст одна, хоть и сознавала весь трагизм деревенской жизни: "Мы доживаем, тут дворов-то всего ничего осталось, кому интерес есть вспоминать то, что прошло? Мы давно лишние на этом свете…", а всё же не сохла на корню в мрачном унынье, в глубине души верила, выглянет солнышко после затяжного ненастья, осветит, обогреет деревушку, а пока "чугунок переставляла она — то в печку, то на стол, то на порог, то аж за калитку, чтобы там отчистить его песком. Чистила свой чугунок баба Олёна, рассказывала коту, который нюхал пропитанный сажей песок, загадочно жмурился… Каждый день набирала в горсть песку баба Олёна, склонялась над чугунком, будто над самой последней своею думкою." Так через всю повесть и повторяется припевом, как баба Олёна драила никому уже не нужный чугунок (и в этом притчевый приём), и, глядя на неё, "мы" не кисли в обречении и мрачном унынье.
Время в деревушке ползёт тихо и сонно, словно осенняя муха по пыльной стеклине: "Год за годом проваливалось время — неслышное, беспамятное. — Слава Богу, живём! — иногда восклицал кто-нибудь, как из глубокой ямы, из вот этих лет, уныривающих без следа". И деревенские согласно времени живут вяло, сонно: "В духоте тягучих, как застывший мёд, запахов, поднявшихся от картофельной ботвы, они говорили теперь ленивыми и тихими голосами…" И, хоть плывут дни обмелевшей, заплесневелой, заболоченной речушкой, все же судьба деревушки, как и судьбы последних жителей, во времени туго и притчево сжаты: "И всё же год пролетал — как одна минута. Или не пролетал, а будто проваливался куда-то, не оставляя следа в памяти, не застревая в сердце. (…) Весеннее солнце выныривало прямо из-за белых, в снегу, полей, и начиналась весна, а снег ещё не сходил, уже проклёвывалась зелень в лугах, и в самую жару, когда наш Панкратий решался наконец снять рубаху, чтоб обсушить пот на плечах, вдруг начинал желтеть лист на яблонях да берёзах, ударяли холодные ветры, темнело небо, сыпался промозглый дождь, и тут же морозы начинали стеклить лужи в канавах, а на чистое стекло льда уверенно, как рука на руку, ложился снег. Падал, падал снег, а затем стаивал, чтобы снова вспыхнула, как искра от ветра, яркая, пропитанная солнцем зелень. Словно не время перелистывало
Призрачной, мистически загадочной нитью, на кою нанизано все повествование, тянется через повесть странное событие: неведомый бредёт к деревушке, но не торной дорогой, а лугом, как может идти лишь нездешний, и без привала-перекура на деревенской лавке либо ошкуренном бревне уходит дальше, тает в синеватом мираже. "А однажды в голубой глади марева среди дальних Липенских лугов появилась незнакомая, еле различимая точка. И внуки Ивана Макарова, заметно подросшие, с дикими чубами, увидали эту точку, замерли, остановили дыхание." Потом мужики и бабы гадают — то ли прошёл козыревский учитель, то ли сын Одарки, ставший православным батюшкой. Если учитель, то, дай-то Бог, может, и жизнь наладится, и чадушки наплодятся, в школу побегут… "Но — очень скоро учитель козыревский спился. "Жить можно только своею жизнью, чужую жизнь, как чужую рубаху, на себя ещё никто не одел", — сказал он мне…"
А если и шёл Одаркин сын, завтрашний православный батюшка, то… жители ещё не разумеют, не вмещают в душу что, и лишь домовитая жена Ивана Макарова, гадая о прохожем, живёт смутным, но благим духовным предчувствием. В душе её изначально светит христианская духовность, хотя и по-деревенски испестрённая природно-языческими верованиями. Дочери своей она говорит сокровенно: "А я тебя родила — сразу поняла, что если теперь и умру когда-то, то дальше ты вместо меня будешь жить, что не только на том свете, но и на этом душа моя на каждую травиночку твоими глазами, как собственными, будет, не прерываясь, глядеть…" Сына Панкратия утешает: " — За отца не переживай. (…) Он, как и всякий человек, ищет только свою печаль, потому что всякому человеку своя печаль слаще."
Грешно унынье — кроме унынья от грехов своих, вдвое грешен тот, кто уныньем соблазняет, и писатель, коему держать ответ за себя и за читателя, не бросает ослепших в теми земной посреди чёрной и могильно стылой ночи, указует на ещё слабый, но спасительный свет на краю ночи. "Теперь уже многие согласны именно с женой Ивана Макарова, всё жарче утверждающей, что по Липенскому лугу пришёл к нам вовсе не козыревский учитель, а Одарки юрасовской сын, который, сколько-то лет поколупавшись в разорённой церкве засеймского села Юрасово, выправил её и покрасил зелёною краскою куполок, затем и крест деревянный надставил, а после того, как женщины из ближних селений, в том числе и жена Ивана Макарова, выбелили мелом снаружи и изнутри её стены, да иконками, из дома принесёнными, украсили фанерный алтарь, стал он править там службу уже в качестве настоятеля. (…) Многие, проникшись уютной для души богобоязненностью жены Ивана Макарова, всё-таки стали привыкать к мысли, что из далечины Липенского луга тогда пришёл в наши края именно юрасовской Одарки бывший блудный сын, по возвращении домой преобразившийся и более известный теперь всем нам, как отец Андрей. (…) И у нас завелся обычай кое-когда приходить в юрасовскую церкву, чтобы послушать редкоголосый хор, ласково и укромно полыхающий под молочными, пока ещё не расписанными сводами, чтобы насладиться хоть и жалобным, но с твёрдой, наподобие вишнёвой косточки, хрипотцой внутри, голосом юрасовского священника — лёгкого, над всеми нами возвышающегося, как хоругвь."
Помню, в ранней молодости прочёл "Утиную охоту" Александра Вампилова — мерзавец на мерзавце, мерзавцем погоняет, а кругом темь похмельная и беспросветная, — и хотелось если уж не застрелиться, то уж напиться до безумия зелена вина. "Уколоться и упасть на дно колодца", коль бессветна жизнь земная, коль о Царствии Небесном не ведали и не помышляли. Постарев и скорбно помудрев, смекнул я запоздало, чем эдакое русское искусство угодило вражескому Западу, если за него крепко ухватились тамошние бригадиры "холодной войны", которую мы, русские, так позорно проиграли. Подобное чувство, как и после прочтения "Утиной охоты", увы, рождалось и от гоголевских "Мёртвых душ", которые писатель слёзно просил в прощальной повести "Выбранные места из переписки с друзьями" не издавать, потому что не смог во второй части с тем же художественным гением, с каким живописал русскую мерзость, написать и русский божественный свет. Чтобы свет любви к Богу и ближнему и тень демонского зла уравновесились правдиво — как, увы, в жизни и есть, но чтобы свет любви торжествовал.
Хозяйка лавандовой долины
2. Хозяйка своей судьбы
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
рейтинг книги
Прогулки с Бесом
Старинная литература:
прочая старинная литература
рейтинг книги
Хранители миров
Фантастика:
юмористическая фантастика
рейтинг книги
