День рождения покойника
Шрифт:
Извлек завернутые в платочек часы, обратил к лампаде циферблат. Час с четвертью показывал хронометр — казенное имущество Третьего Отделения. Тридцать минут до урочного часа.
А просохнут ли портянки, вот вопрос, прежде чем ему снова и подворотню? Там, согласно приказу, велено ждать ему начальства, никуда не отлучаясь, даже по нужде. Вот ведь тоже пища размышлению: к Олсуфию, похоже, начальство жалует, ну, это ладно. Так ведь в час ночи!..
…Похоже, не вздремнуть сегодня Серафиму, даже и вполглаза. Ему-то что, дело привычное, но так ведь и начальство бодрствует!
Нынче, в ночь с пятнадцатого на шестнадцатое
«Чисто саранча летит…» — думалось Коломийцеву, когда глядел он из подворотни на пролетающий вдоль улицы снегопад. Огромные лоскуты мокрого снега неслись, нигде, казалось, не опускаясь на землю. И вправду чудилось нечто злорадостное, саранчиное в этом изобилии снега, устремленного к какой-то неведомой цели.
Все было пестро и темно. В глазах мельтешило, так что Серафим, выйдя на улицу, первое время только досадливо жмурился и дергал головой. Походило на филерские сны. Это когда чего-то ждешь, а откуда ждать — неизвестно, то тут мелькнет, то там мелькнет, но это все — обман, отвлечение внимания, потому как ОН — поднадзорный твой, в эту минуту уже прошмыгнул, может, каналья, и след его уже остывает…
…Быстро утомился окружающей пестротой Коломийцев, нахохлился. Рукав вдел в рукав. Из-под башлыка только бороденка седая торчит да сокрушенные, вроде бы молитвенные слова несутся вперемежку со старческим прямо-таки кряхтением.
Был он и в самом деле старичок с виду. Хотя годами совсем еще не так древен, как хотел казаться. Ножками шаркал старательно. Горбился больше нужного. Перхал немощно и бога поминал на каждом шагу. Бороденку вот тоже лелеял соответственную — жалостную, жидкой метелкой… (Был в том свой, конечно, резон. Слыхал Серафим, что старичков революционисты стесняются до смерти убивать, когда случается в том лихая нужда. Ну да старичкам и внимания никакого…)
Из-под башлыка нет-нет да и выглядывал серенький глаз, сонно посматривая вокруг. Все было, как и допреж того: и снег, и сирые огонечки сквозь снег — и глаз снова прятался…
…На лисенка он был похож — на тощего шелудивого зверька в неволе. С утра до вечера сновал вдоль ограды, жадно припадал к щелям в заборе, все высматривал, вынюхивал, выжидал чего-то, дрожа как от холода. Иногда удавалось увидеть хоть что-то в узкой щели между досками, и тогда остренькое любопытство, и без того отчетливо написанное на его треугольной мордочке с большими, уже взрослыми хрящеватыми ушами и болезненной, тоже слишком взрослой, складкой в углах губ, — любопытство это прямо-таки разгоралось бледным жадно-радостным пламенем.
— Так… — начинал упоенно пришептывать, — вот, значит, как?! Так-так-так… — и с неимоверной быстротой и жадностью чесал себя по сгибам рук, по груди, по плечам,
…Почудился вдруг мягкий быстрый стук, маслянистый посвист, шумное дыхание. Глаз вышмыгнул из убежища, успел схватить, как что-то темное мимолетом махнуло в проеме ворот. Сани!
Коломийцев высунулся из подворотни, стал озираться. Пестрая сетка снегопада на миг порвалась, и увидел Серафим, что поодаль, посреди дороги стоит какой-то человек и глядит на меблирашки. Кто таков? Зачем стоишь? Пошто глядишь?
Серафим из подворотной тени возник, подкрался — вот ужо я тебя, каналья! — и вдруг с трепетом душевным разглядел, что это начальство его — господин поручик Шибаев-зараза. В окошко Олсуфия глядит, ножкой, снега зачерпнувшей, рассеянно подрыгивает. С неба, что ли, али с санок свалился?
Преисполнился филер. Не смея нарушить деликатности момента, приблизился малость, почтительнейше кашлянул. Может, спросит чего? И вообще — вот он я, рублевый ваш агент, служу согласно приказу в означенной подворотне престолу стал быть и отечеству.
Тихонечко ведь кашлянул. Но с дикостью во взоре обернулся Шибаев! В сугроб скаканул! За портупей хвататься стал! А где ж он, портупей, дура, если шубка на тебе нынче цивильная?
Озлился, разгневался, болваном назвал, с места своего не сходи, нос не суй, всяк сверчок… Чего-то еще и по-французскому присовокупил.
Серафим, положим, не меньше его напугался. У него, положим, тоже в животе забурчало. Но пошто же человека зазря сволочить?! Главное дело, русского языка им мало! Непременно и по-французскому надо уязвить!
Пошел сверчок на указанный шесток. Там, за рундуком с песком, вроде бы не так сквозило. Мостился возле стенки на корточках, травил душу: за тридцать целковых ни сна тебе, ни отдыха, да еще французские матюги, портянки вот непросохши, жена померла, от клопов отбоя нет… Угомонился, наконец, угрелся кое-как, вздремнул даже вполглаза. И особенно было сладко сожалеть почему-то, что Лексеич спит, а то бы в картишки по грошику сыграли, черт с ней, со службой…
…Каждый день в проулок забредала одна и та же, черная с белым, корова. Грустно волочила за собой веревку с вырванным из земли колом… Мычала со степенным ужасом в голосе на все стороны света… Почтальон приезжал — длинный обиженный жизнью отставник в ветхом, но с сияющими пуговицами кителе. Швырял с непонятной досадой велосипед в лопухи, шел разносить почту, храня на лице выражение сугубо обвинительное… Иной раз встречались посреди проулка старушки, охотно ставили на землю сумки, разговаривали — да ведь и было о чем! — Анна Максимовна, к примеру, идет из магазина, а Полина Петровна, экая игра судьбы, только-только туда собралась… Лопухи, как сказано, росли, овсюг, татарник. Консервная банка сияла из мусорной кучи в канаве. Проходил, случалось, брезгливо не глядя по сторонам, клочковато-серый мордастый кот бывшего меньшевика Брука (домработница говорила, людоед)… Не на что и глядеть-то. А мальчишка аж влипнет в заборную щель, и желтый с прозеленью глаз его — остер, пронзителен и, право слово, без жалостен как-то. Будто не сквозь щель в заборе, а сквозь прицельную рамку винтовки зрит он божью старушонку какую ни будь. И счастлив же он в такие минуты!..