Шрифт:
ГЛАВА ПЕРВАЯ
НАЦИОНАЛЬНАЯ БРИТВА В ДЕЙСТВИИ
1
Я обулась, наспех набросила на плечи старый плащ Стефании и уже открыла дверь, чтобы выйти. Флери, моя племянница, выглянула из кухни.
– Вы снова уходите, тетя?
– Да.
– И не возьмете с собой Ренцо? Он мне все время мешает.
– Я не могу его взять. Это не то место, где надо бывать детям.
Флери, поджав губы, исчезла. Я поспешно поцеловала Ренцо, самого маленького в этой семье, и вышла на улицу.
Полтора месяца я жила в
Я перешла по Малому мосту на левый берег Сены и быстро пошла, почти побежала по улице между церквами Сен-Северен и Сен-Жюльен-ле-Повр. Они уже давно были превращены в склады.
Было 22 декабря 1793 года, преддверие Рождества. Сейчас, впрочем, мало кто об этом заикался. Католическая традиция была еще очень сильна, и вполне вероятно, что Рождество будут праздновать многие, но втайне. Никто не хочет прослыть фанатиком или контрреволюционером, А вот я любила Рождество и ничуть не считала его фанатичным, а скорее светлым и радостным праздником.
Я вспомнила, какой радостью дышал Париж в канун Рождества раньше, при Старом порядке. Поражало обилие музыкантов на улицах. Мальчики и девочки посылали друг другу куплеты рождественских песен, пели их на улицах. Влюбленные юноши сочиняли серенады для своих девушек. Хозяйки пекли к сочельнику необыкновенно вкусные пироги, которые потом продавались на шутливых аукционах. Многочисленные торговцы торговали сантонами – фигурками из дерева, фарфора или глины, представляющими различные сцены о легенде рождения Христа, свечами, елочными украшениями, мешочками с зернами рождественской пшеницы – пшеницы святой Барбы. Зерна следовало еще 4 декабря залить водой в блюдцах и потом по росткам судить об урожае. Все шутили, смеялись, улыбались, пели песни и танцевали… Теперь на это наложили запрет. Робеспьер не любит развлекаться, стало быть, любое развлечение – преступление. Об этом не говорили, но так думали.
Теперь была совсем другая ситуация. У Коллежа де Франс (давно закрытого, ибо Революция упразднила университеты) я увидела бедно одетую старуху лет семидесяти, толкавшую перед собой тележку с товаром, ранее считавшимся обычным, – ладанками, иконками, крестиками, заключенными в ларчики мощами. Вероятно, эта торговля приносила ей мало дохода. Старуха была остановлена патрулем во главе с большим, важным,
Ее принялись допрашивать, пытаясь узнать, кто подстрекал ее к такому занятию.
– Сынок, вот уже сорок лет, как я торгую этим товаром, – твердила она в ответ на все вопросы, задаваемые ей комиссаром.
Ничего от нее не добившись, он велел отвести ее в тюрьму.
Я поспешила уйти, чтобы никто не заметил презрения у меня на лице.
От отеля Клюни до тюрьмы было недалеко. Розарио сидел в Люксембурге, бывшем дворце графа Прованского. Теперь это было в моде – все прекрасные здания переоборудовать под тюрьмы. Дворцовый сад, где раньше гуляли счастливые мамы с детьми и влюбленные парочки, теперь превратился в место ожидания для убитых горем жен, матерей, сестер. Бывало, я просиживала там на скамейке по нескольку часов, ожидая, когда в слуховом окне покажется Розарио. Я даже брала с собой кружева, чтобы не терять времени даром.
Но сегодня мне не нужно было ждать. Я постучала молотком в обитую железом дверь. Показался гражданин Прюнель, тюремный привратник, который уже успел меня запомнить.
– Снова принесли передачу! – произнес он, глядя на меня с явным сочувствием. – Не знаю даже, где вы деньги берете, милая гражданка.
Вероятно, по моему виду можно было подумать, что я сама голодаю. Да и одежда у меня – как у нищей… Чего стоит только этот старый-старый потрепанный чепец, сшитый, наверное, еще в середине века.
– Умоляю вас, передайте гражданину Фромантену, – проговорила я, поспешно протягивая привратнику узелок. – Скажите, что я люблю его… что я сделаю все, чтобы спасти его.
Прюнель тяжело вздохнул, принимая узелок. Подобные слова он слышал сто раз в день. И прекрасно знал, что спасти кого-то из тюрьмы – вещь абсолютно невозможная…
Я сжала зубы, заклиная себя не думать об этом, не вспоминать о бесконечных вереницах телег, ежедневно везущих на гильотину осужденных. Я должна думать только о хорошем. Я должна верить. Если не я, то кто же поверит?!
– Что в этом узле?
– Бутылка вина, сушеный рис и грелка – ничего запретного…
Я незаметно вложила в руку Прюнеля три су – для уверенности, что добрый привратник не откажет мне и в будущем. Дверь захлопнулась. Я пошла прочь от Люксембургской тюрьмы, сама не зная, что буду делать. Розарио просил меня помочь Лауре, но в этом деле я была бессильна. Ее заключили в женскую тюрьму Маделонетт, где не было слуховых окон и где нельзя было обмениваться знаками.
Куда я шла? Я не отдавала себе в этом отчета. Каждый визит к Прюнелю повергал меня в отчаяние, от которого не так-то легко было оправиться. Я насилу сдерживала слезы. Чувствуя, что теряю мужество, я готова была грозить небу кулаками. Почему, черт возьми, я родилась в такое время? Почему не уехала в Вену? Почему, наконец, в нынешнее безумие впала именно Франция?!
Я остановилась, опираясь рукой о стену одного из домов и приказывая себе успокоиться. Я не могу привлекать к себе внимание, это слишком большая неосторожность. Мне ни за что нельзя попасть в тюрьму. Я хочу жить. И я должна жить, чтобы защищать Жанно. Он мой сын. Ради него я должна все это вытерпеть и не сорваться…
Мальчишка сунул мне в руки какие-то газеты. Я машинально отдала ему несколько денье и пошла дальше, читая на ходу. Первой газетой оказался «Вье корделье». Сквозь слезы я видела эти ровные строчки – они словно воссоздавали ту атмосферу, в которой жила я в последние месяцы: