День жаворонка
Шрифт:
— Ты кто? — спрашивает женщина.
Говорит не как все. Чуть уловимый акцент выдаст нездешнюю. Аленка глядит молча.
— Кто там, Аленушка? — слышен старческий голос из избы.
Алена все молчит и смотрит. Потом зовет женщину:
— Войдите в избу.
И та идет. Заново, ее глазами, видятся сени, ведерки с водой, прикрытые деревянными крышками — аккуратными, Чириковой бережной работы; потом — комната с Алениными рисунками, странными: вот огромная оса в сухих еловых ветках, вот — во весь холст — мухомор, похожий на еще не раскрывшийся
Женский.
Гостья сбрасывает платок. Всматривается.
Теперь видно, что это одно лицо — молодое и старое. Лицо той женщины, которую уносили во время боя. Алена прижала руки ко рту, чтобы не крикнуть. В это время из-за переборки выходит старик. Ему не надо портретов. Он понял сердцем.
— Поди, дочка, достань из колодца молока, — просит он. И видно, как руки его трясутся. И что он стар. И потерян.
Он и женщина долго молчат, глядят друг на друга.
— Я приехала… — начинает женщина.
— Угадал я, — отвечает Чириков. Они замолкают.
Алена приходит с бидоном. Собирает на стол. Она хрупкая, тоненькая, но совсем уже взрослая девушка. Растерянность ее не прошла, но она так же, как пять минут назад эта женщина, свела брови, втянула свое в себя.
— Ты знаешь, кто есть я? — спрашивает женщина. Алена тянется к ней глазами:
— Да.
— А знаешь, зачем я здесь?
Алена медленно опускает голову, лица ее теперь не видно.
— Marta, mein Kind! Erkennst du mich nicht? — шепчет женщина в растерянности, радости, в страхе новой потери.
И девочка гнется ниже — и тихо:
— Ма… — И вдруг бросается к женщине. — Мама!
Чириков недвижно сидит, отворотя голову к окошку.
Буров отбирает, режет, лепит куски. Пока лента не озвучена: никаких слов нет, — Виталий просто помнит их. Он знает, что позже монтажница подложит фонограмму по хлопушке — два движения помрежа на пленке совпадут с двумя хлопками-звуками. И тогда все они заговорят синхронно, как говорили на съемке. Но это еще черновая фонограмма. Потом будет озвучивание в павильоне. Правда, эта сторона дела ему так же темна и тяжела, как подсчет деревьев в лесном хозяйстве и как отчеты в институте. А вот Юрка! В перерыве (надо же монтажнице отдохнуть — Юрка-то сам и не отрывался бы!) он как в лихорадке — и все о том же, о том:
— Виталий, я что думаю: сколько у нас было трепа о высокой плоскости, о духовности. А фильм-то получился того… бытовой. Не вышло! Не вышло ни черта!
— Ну, старик, не ожидал от тебя! Ведь этот Чириков, простой, вроде бы даже темный человек, — ведь он птицу воспитал! Человека птичьей высоты. Такого полета звонкого!.. Да есть ли выше духовность, чем его? А та сцена, когда Чириков с Аленой сидят в избе, сумерничают…
О, это было все не просто так. Не просто «сидят в избе».
Когда Алена кинулась
— Endlich habe ich dich wieder, mein Herzchen! — шепчет женщина.
— Мама, я… я не понимаю. Ich habe alles vergessen! — плачет Аленка. — Я забыла.
— Девочка, а я выучила… выучила язык, чтобы найти тебя… Я знала… Я надеялась.
Теперь они обе плачут навзрыд, и снова перед Аленой знакомая поляна, перестрелка, копна сена и это лицо — вот это самое, только молодое, бледное, искаженное мукой и страхом — страхом за ребенка. Видение ее, наконец, обрело плоть. И она потрясена.
— Мы поедем домой… Ты помнишь наш дом? — говорит женщина, сжимая худенькое родное тело.
Но тело это вдруг напрягается, деревенеет. Девушка оглядывается на неподвижно и отсутствующе сидящего старика. Каждая морщинка его добра. Прищур светлых глаз, попытка казаться спокойным — она знает все это, и понимает, и любит до самых тайных своих и заветных глубин. И мы это видим по ее лицу, по нежности и состраданию в ее глазах.
— Мы можем поехать… — Женщина смотрит на ручные часы. Потом прослеживает взгляд дочери. — Если хочешь, не сегодня. Можно завтра.
Но Алена уже не сводит глаз с Чирикова.
— А папа? — спрашивает она. Но спрашивает робко, без веры, потому что знает: Чирикову не будет места рядом с ними… рядом с матерью.
И женщина, поняв, что решается в эту минуту, говорит жестко:
— Твой отец убит. — И, отважившись, добавляет: — Вот кто убил его.
Чириков резко поворачивается. Лицо его беспомощно.
— Я не убивал.
— Я видела, — женщине уже нельзя, теперь уже некуда отступать, — вы спрятались за дерево… Все отбежали, а вы — за дерево. Чтобы прикрыть их огнем.
— Я был ранен, — точно оправдываясь в своей храбрости, говорит Чириков.
— Это безразлично. А мы с мужем и с дочкой были возле копны. Вы помните?
— Девочки не было.
— Я ее спрятала в сено. Но вы стреляли в ее отца. Он был в штатском. Помните? Помните?
— Не помню я его. Но даже ежели… то была война, — отвечает Чириков, не пытаясь убедить. — Он тоже стрелял.
Перед глазами Алены снова поляна, истоптанный снег, потом этот качающийся колосок. И — полное доброты лицо чужого солдата, такое, что она сразу потянулась навстречу. И как он бережно поднял ее, дивясь легкости маленького тела. Она перевела взгляд на колосок, и он сорвал для нее, раз уж она просит. И как потом в незнакомой, чужой избе мыл ей в окоренке ноги, тер своими огромными ручищами — ласково и тоже бережно. И эта хозяйка избы с почерневшим лицом, жаворонок из ржаной муки… Алена невольно оглянулась на полку, где стоял он, усохший, растрескавшийся.