Деревня дураков (сборник)
Шрифт:
– Для вас играет городской духовой оркестр! Встречайте!
Шорох под липами нарастает.
Отдуваясь, вытирая салфетками лбы, лениво вышагивают музыканты. Солнце отражается в трубах и валторнах, сыпет слепящие блики.
Начинается музыка.
Рядом с оркестром появляется местная дурочка. Пожилая и полная, она крутит бедрами, искоса поглядывая на музыкантов, будто спрашивает: «Ну, как я вам?»
Те опустили глаза в ноты, только щеки подрагивают в такт.
И все-таки на кого-то ее танец произвел впечатление. Спотыкаясь, приближается по пояс голый молодой бомж. Кирпичное
На расплавленном пятачке перед театром только эти двое. Фокстрот. Дурочка неловко выворачивается из объятий незваного кавалера. Даже в ее мире, искаженном жаждой любви, он не имеет никаких шансов.
Беззубый рот до ушей. Руки пытаются сцапать партнершу. Негнущиеся ноги выкидывают коленца. Для него ее увертки – еще танец, догонялки, девчоночья игра. В эти несколько секунд он по-настоящему, по-человечески счастлив.
Потом, злобно сплюнув, он уходит обратно под дерево, где спал, растягивается на чахлой траве.
На лысину Ленина садится большая чайка, прилетевшая с близкой реки.
Скоро оркестр заиграет «Подмосковные вечера», тогда старушки вспорхнут со скамеек, оправят цветастые платья, подадут друг другу руки и закружатся в невесомом вальсе, как сдуваемый ветром тополиный пух.
Половодье в поволжье
Залиты леса половодьем. Березы стали вдвое выше, в талом небе висят. Березовое озеро. По-марийски – «Хохлома».
Посреди воды – высокая дорожка не затоплена. Катит велосипедист по узкому перешейку. Всё вокруг – небо. Это почти полет. Только вместо крыльев – два колеса. А за спиной – хвостом – брызги.
Бабка с ведром оперлась на заборчик. Вместо огорода – квадрат весенних небес. Зачем ей ведро? Хочет вычерпать небо? Махнула рукой, идет по облакам, девичьим жестом подол подбирает. Скрипит ведро.
Утки вернулись.
– Ишь, – задрала голову, – летит птичий грипп, сопли до земли развесил…
Половодье.
Небо разливанное.
По колено в березовом озере.
Скрипит ведро.
Подводный уезд
Молога – морока – обморок – опрокинутый в омут город – обитель рыбы и мутной воды. Когда-то здесь утопили целый уезд. Разобрали по бревнышку избы, и сплавили вниз по Волге. Люди отправились следом, лишь старухи остались. Доживали по колено в воде, потом по пояс: затопление совершалось постепенно.
Мологжане – самые безродные люди на свете. Им некуда возвращаться навсегда. Остается только смотреть в гнилую мглу водохранилища. Вот они и живут по берегам «моря», как привязанные.
Большинство поселилось в Рыбьей слободке, нынешнем Рыбинске. Лежит Рыба-Рыбинск на берегу рукотворного моря кверху брюхом, стынет глазами в разные стороны, разинув рот. Вокруг нее – коряги и малые коряжки: обмылки Мологского уезда – уплыва – утопа.
«Утопленников», как прозвали беженцев из подводного царства, в Слободке не любят. Хотя те и стараются жить незаметно, на самых последних окраинах, где безымянные криворотые улочки переходят в пыльные огороды.
Плотину,
А в бедной береговой церкви служит блаженный поп, родившийся в затопленной Мологе сто лет назад. В мордовских лагерях его, босого, привязали к дереву, и снег под ним (в крещенские морозы) растаял за ночь до земли. С тех пор он в любую погоду ходит без сапог. И когда его спрашивают, можно ли в пост яйца или молоко, смеется: «Ешьте, робяты, всё ешьте, токо людей не ешьте!»
Рыбинское водохранилище мелеет. Если в безветренную погоду подплыть к тому месту, где раньше была Молога, то сквозь мутную воду проступают очертания улиц, каменные фундаменты, мостовые и даже фонарные столбы. А в засушливые годы белая колокольня мологской обители поднимается над морем, оглядывая творение рук человеческих зияющим черным взглядом.
Деревянное солнце
Грустны прогулки по пустым деревням. Сегодня особенно – дождь, снег оседает, растворяется прямо на глазах, и кажется, что эти завалившиеся домики, в которых когда-то была жизнь, тоже тают, съеживаются, и скоро их попросту размоет и унесет вниз под гору мутным ручьём.
Галка идет по крыше, поскальзывается, съезжает вместе с обломками снега, жалко и задиристо кричит. У одной избы – беседка, внутри под отсыревшим абажуром с кистями – лежит на столе большой плюшевый лев. И смотрит на дорогу. У него живые глаза.
В местах, откуда ушло все живое, вещи приобретают пронзительную и страшную одушевленность. Идешь, и выбитые окна провожают тебя долгими взглядами, осмысленно и укоризненно скрипят флюгера. А уж пугала! Стоят дозором на краю огорода как на краю вселенной, загребают драными рукавами облака и всё качают кочанной головой, будто никак не могут придти в себя от изумления.
У сгорбленных домов – полусгнившие наличники, как истлевшие кружева. Мокнет на крыше резной петушок, скорбно склонились друг к другу лебеди над кособокой калиткой. От колодца тянется старушка с ведрами:
– Нет мастеров. Все уже отправились. Куда? Во Кудыкин сад! И рукомесло с собой унесли. А кому оставлять-то? Дома как один пустые.
Плещет вода на валенки. Галоши, гладкие ледоколы, по колее плывут, разламывают мягкий наст. Хлюпает оттепель. Ветер надрывается, выворачивает сердце. Всплескивают рукавами пугала. Чернеет над фанерным окном нищее деревянное солнце.
О жизни на Большой Земле рассказывает древний телевизор. Наплывают стаи помех – это вороны скачут на проводах, ковыряют клювами заржавленную антенну. Из местных новостей – давно уже только одна. Одна и та же.
– Слыхала? Вчера мужичонка помер, прям на остановке.
– Неужели так долго автобуса не было?
Усмехаются, прихлебывают желтый чай с щербатого блюдца. Смерть привычна, как масляное пятно на обоях, как пыльный столетник, скучающий на окне.
– Скоро и мы отправимся.