Деревья-музыканты
Шрифт:
У окружного начальника все поплыло перед глазами от ярости. Он выхватил револьвер и принялся палить по кустам. Голоса замолкли, послышался топот бегущих ног, и все стихло. Из дома выскочила Эдовия, жена Жозефа Будена, и дочери. Они вцепились в него, стараясь успокоить. Жозеф в бешенстве вырвался, женщины полетели на землю. Обе дочери успели спастись бегством, но Эдовия оказалась менее проворной. Жозеф схватил ее и поволок к хижине, рыча:
— Я тебе, дьяволица, покажу, что значит вмешиваться в дела Жозефа Будена! А-а-а! Ты не дала мне разделаться с этими висельниками? Что ж! Сама за них поплатишься!..
Остальные домочадцы и сбежавшиеся соседи держались на расстоянии. Они со страхом слушали, как хлопает кожаная портупея по дряблому телу Эдовии... Хлоп-хлоп! Хлоп-хлоп!..
Жозеф орал что есть мочи:
— Кричи: «Все женщины — дряни!»
Хлоп!..
—
Хлоп!..
— Громче кричи!
— Жозеф!.. Женщины — дряни!
И снова «хлоп-хлоп» по тощему заду Эдовии!
Аристиль даже не дал себе труда рассказать Майотте, своей жене, какие потрясающие новости волнуют округу. Их семейный очаг был нерадостным — какой же это семейный очаг без ребенка. Они мало говорили между собой, но сердцем всегда понимали друг друга. Каждый жест супругов был проникнут взаимной нежностью, нежностью молчаливой, порой даже угрюмой. Всем известную свою раздражительность Аристиль никогда не обращал против Майотты. Она вызывала у Аристиля странное чувство — смесь уважения, любви и холодности. Майотта была святым и безропотным существом, таившим в сердце неизбывное горе, о котором говорил ее скорбный взгляд. Бесплодная супруга — не настоящая женщина, ей неведомы настоящие радости, настоящее счастье. Все чувства Майотты словно притупились. Ее не страшил повседневный тяжкий труд, она не замечала, как скудна ее пища — кусок маниоковой лепешки утром и вечером... Радуга светлых мечтаний с годами рассеялась — ребенка все не было...
В последние дни Аристиля неотвязно преследовала одна мысль — воры... Сад был для него чем-то неизмеримо большим, чем просто средством к существованию. То была изумрудная, струящаяся в солнечном свете нива; гнуть на ней с утра до вечера спину — и то было радостно: казалось, что ты выполняешь миссию, искони предназначенную человеку. Был ли Аристиль жаден, дрожал ли, как скряга, за свое добро?.. Или просто по-хозяйски расчетлив? Он был, конечно, и жаден и расчетлив, как всякий крестьянин. Но, работая на своем клочке земли, он изо дня в день ткал для себя пелену иллюзий, создавал видимость осмысленного человеческого существования... Он должен сдержать слово, должен показать своим односельчанам, этим слюнтяям, что он, Аристиль, — человек в полном смысле этого слова. Разве не был он когда-то героем с возвышенным и чистым сердцем? Герой... Если бы люди знали, как нелегко стать героем... Да, он был одним из самых отчаянных храбрецов в партизанских отрядах Шарлеманя Перальта, он ходил в атаку на янки, шел прямо на их штыки, на их пулеметы. Ах, эти ночи, проведенные в засаде рядом с молчаливыми товарищами, когда перед тобой проходит вся твоя жизнь, и тяжко на сердце, и лежишь, распростершись на влажной земле, оскверненной врагами родины!.. Времена, конечно переменились, старого Гаити уже нет, но люди, если вдуматься, остались такими же, и ко всему новому, что появилось в жизни, относятся точно так же, как прежде — кто полон страсти, кто эгоизма, кто щедрости, кто томится скукой. Героизм теперь не в ходу, но он еще живет в сердцах людей, сохранивших верность старым знаменам. Аристиль свершит правосудие сам, собственной рукой, защитит свое добро и от воров и от всех городских тунеядцев, которые точат зубы на крестьянские земли. А придет смерть — он передаст имущество тому, кто сумеет его сохранить, кто будет отстаивать его с оружием в руках, как отстаивал когда-то сам Аристиль от врага каждую пядь гаитянской земли... Бессмысленно было бы жаловаться, рассчитывать на какую-то помощь со стороны этих ублюдков из сельской полиции. Вступить в грязную сделку с депутатом или землемером, обобрать бедняка да позвякать серебряными шпорами — это они умеют, а добра от них не жди...
Майотта, высокая, краснокожая, плоскогрудая, с покорным видом оглядела пустой двор. Потом взяла в руки палку и принялась за довольно странную работу. Согнувшись, она ринулась в бой против целой батареи бутылок, разбросанных по земле. Здесь были бутылки любых расцветок и любых размеров, любых сортов и любых форм. И где только она их набрала! Старые коньячные бутылки времен царя Гороха, пузатые склянки из-под ликера, серые от пыли литровые посудины, бутылки с длинным горлышком из-под рейнвейна... Коллекция, какой, пожалуй, не было и на выставке 19 января! [49] Некоторые экспонаты восходили к тем далеким временам, когда еще существовали зажиточные крестьяне, чудаки, лечившие джином, мадерой и хинной водкой свой застарелый
49
Выставка 19 января — первая выставка на Гаити в 1889 году (прим. автора).
Майотта работала молча, как всегда печальная, тихая. Только глаза выдавали, в какую свирепую игру она сейчас мысленно играла. Держа палку обеими руками, она заносила ее высоко над головой, тщательно прицеливалась и... бац! — по морде! Осколки хохотали, скаля острые стеклянные зубы. Снова прицел — и хлоп по лбу! Несчастная бутылка разлеталась вдребезги, оставляя на земле зубчатую корону донышка.
Аристиль глядел на это побоище с явным удовлетворением. Майотта потрудилась на славу.
— Пойди запряги ослицу... Иди, иди... Я сам закончу, — сказал он.
Майотта подняла голову. Тотчас же ее лицо приняло свое обычное выражение, и она ушла с безразличным видом, но внутренне сожалея, что у нее отняли игрушки. Аристиль схватил палку и несколькими размашистыми ударами завершил побоище. Майотта вернулась, гоня перед собой ослицу, крупное животное со злыми глазами. Майотта несла широкий лист белой жести, две кирки, старую лопату и большую мотыгу. С помощью лопаты и жести они насыпали бутылочные осколки в две плетеные корзины, перекинутые через спину ослицы. Потом процессия двинулась в поле. Впереди шествовала ослица, за ней, весело поигрывая длинным мачете, — хозяин, позади, в развевающейся на ветру широкой кофте, с лопатой, кирками и мотыгой через плечо, шагала Майотта. Встречавшиеся по дороге куманьки да кумушки удивлялись, куда это так деловито идут под самый вечер, со всеми инструментами, Аристиль и Майотта. Но тут же забывали об этом: Аристиль и Майотта жили бедно, а заботы бедняков мало кого интересует.
Олисма Алисме протянул руку, выхватил из груды жара раскаленный уголек и прикурил трубку. Прикрыв веки, он украдкой посматривал на Рен, отдыхавшую на циновке. Она устала, она с каждым днем уставала все больше — по мере того как приближалось время родов. Синяки под глазами, на лице — маска, маска беременной женщины. Она старалась не показывать своей усталости. Приложив руки к животу, в котором шевелился ребенок, она тихонько дышала — сквозь зубы, чуть приоткрыв рот, — сдерживая сердцебиение, теснившее грудь...
— Олисма! Так как же? Ты мне не сказал...
— Гм? — проворчал Олисма, притворяясь, что у него рот полон табачного дыма.
— Олисма! Ты не сказал мне, как ты думаешь расплатиться с Вертюсом Дорсилем.
— Расплачусь! — уверенно сказал Олисма.
Помолчали. Рен поворочалась немного, устраиваясь удобнее.
— Олисма!..
— Ну, что еще?
— Ты уверен, что добудешь денег? Но откуда?
Олисма не ответил. Рен снова начала:
— Олисма, не забудь, что мы еще должны Жозельену Жоффе пятнадцать гурдов... Не люблю я этого человека... Уж он-то не станет шутить, когда дело дойдет до денег... А, Олисма?.. Чего-чего, а забот у тебя хватает...
Олисма присел на корточки рядом с Рен, ласково погладил ее лоб, но тут же встал, подтянул брюки.
— Посмотри на свой ремень, Олисма... Совсем истрепался! А я разлеглась, точно мне и делать нечего!.. Вот уж несколько дней ни на что я не гожусь, не помогаю тебе ни в чем, — а, Олисма?..
Бледная тень улыбки скользнула по лицу Олисмы. Он шагнул к дверям.
— Олисма?
— Ну!
— Ты уже уходишь? Оставляешь меня одну, мой милый?
— Рен, уже поздно. Я ненадолго. Сама знаешь, с этими ворами надо ухо держать востро. Ты плохо себя чувствуешь?
— Нет, нет, дорогой! Мне совсем хорошо... Я тебя спрашиваю только потому, что боюсь одного: как бы роды не начались раньше, чем предсказывает сестрица Дада. И мне будет так тревожно во время родов, если я буду знать, что тебе приходится туго. Понимаешь?..
Олисма с явным нетерпением топтался на месте, торопясь поскорее уйти.
— Не беспокойся ни о чем, Рен, все будет хорошо...
Вот любопытная! Загадочные исчезновения мужа интриговали ее. Она поднялась так быстро, как только могла в своем теперешнем положении.