Деревянный Меч
Шрифт:
Он же совсем не то хотел сказать, с ужасом понял Кенет. Он хотел сказать совсем другое, а брякнул именно эти слова. Худших он придумать не мог, даже если бы очень постарался.
– Не знал, – с задумчивой лаской в голосе повторил массаона. – Бывает. Когда провинциал, не закончивший толком обучения, чего-то не знает, это я еще могу понять. Вот как же так получается, что воин императорской гвардии устава не знает, а?
Кенет похолодел: если сам он только что пережил всего лишь страх, то от Наоки исходил самый настоящий ужас. Как раз страха Наоки не испытывал.
– И почему ты решил, что тебя незнание извиняет? – продолжал спрашивать массаона.
– Но я… знал устав…
– Значит, все-таки знал, – с леденящей
“Лучше бы ты его сразу убил”, – с тоской подумал Кенет.
– Так знал или не знал? – беспощадно-ласково словно размышлял вслух массаона. – То ли не знал – а почему бы, интересно? То ли знал, но сознательно нарушил устав?
Наоки дышал прерывисто, залпом. Он не мог ничего сказать. Впрочем, молчание ничем не помогло ему. Лучше бы он молчал с самого начала. А теперь все – и слова, и молчание – только усиливало гнев массаоны. После безоглядного упрямства заезжего новичка явный ужас Наоки настраивал массаону не в его пользу. Мысль о том, что его воин мог оказаться таким трусом, была для массаоны нестерпима. Он и не думал, что новичок мог попросту не знать, чем ему грозит нарушение устава, вот и не боялся. Да и вольно ему храбрость показывать – полевому-то агенту.
– Воин Наоки из Каэна, – скучным голосом произнес массаона. – Обвиняется в нарушении воинского устава. Заключение: час позорной скамьи. Основание: соответствие проступка уложению о позорящих наказаниях.
Наоки вскрикнул и повалился в ноги массаоне.
– Нет… нет… – торопливо шептал он, и его шепот в наступившей тишине гулко разнесся по всему двору, – нет… господин массаона… убейте… меча лишите… нет…
– Здесь, кажется, кто-то выбирает себе наказание? – тоже шепотом, свистящим и звонким одновременно, осведомился массаона.
Между тем гарнизонный палач уже вынес и поставил на эшафот небольшую скамеечку, а на нее положил плеть с длинной рукоятью.
Теперь только Кенет понял, к какому именно наказанию был приговорен Наоки.
Претерпеть телесное наказание для воина не позор. Говорят, на гарнизонной службе этого и вообще мало кому удается избежать. Но совсем иное дело – его осуществить. Ибо воин может сражаться или не сражаться, вынимать меч из ножен или оставлять его в ножнах, убивать или ранить, а то и вовсе пощадить противника. Все это – работа воина. Но пытать и мучить, но просто причинять боль – работа палача, и нет на свете ремесел, более далеких друг от друга. Все, что связано с мучительством, пятнает воинскую честь. Коснуться плети – позор, пустить ее в ход – позор неизгладимый, после такого только вешаться. Между прочим, один из героев древности, великий воин – а значит, дурак, каких мало! – так и поступил. Чтобы спасти своего господина, этот верный вассал переоделся палачом и даже, кажется, раз-другой двинул связанного пленника в зубы. А потом, когда долг был выполнен и князь спасен, бедняга герой сунул голову в петлю. Спасибо еще, что заметили и вытащили чуть живого. Его светлость умом обделен, по счастью, не был. Вассала своего ославил умершим позорной смертью и табличку с его именем разбил об угол храма, как надлежало. А героя, едва только отдышался, князь объявил новорожденным и имя ему дал новое, ничем не запятнанное. История незатейливая, зато благодаря ей становится понятным, как относятся воины к такому простому на вид действию: встать на колени у низенькой скамеечки, положить руки на рукоять плети и постоять часик-другой.
Из всех позорящих наказаний – пожалуй, самое позорящее.
Двое подручных палача – дюжие парни – сноровисто сорвали с Наоки пояс и хайю, оставив его в одной рубашке. Он не сопротивлялся, и когда его тащили к эшафоту – тоже. И только возле самой скамьи забился в их руках – молча и страшно. Тело его изгибалось совершенно немыслимой дугой. Потом он начал кричать – монотонно, хрипло.
Воины опускали глаза, переминались незаметно с
Помощникам палача никак не удавалось поставить Наоки на колени и положить его руки на плеть. Он бился и вырывался с таким ожесточением, словно его пытались заставить схватиться за раскаленное железо. Кенет отвел глаза от эшафота – и взгляд его уперся в закаменевшее лицо массаоны с бугрящимися желваками. И Кенету показалось, что гнев в газах массаоны уступил место чему-то очень похожему на растерянность. Но почему? Разве он не ожидал, что Наоки будет сопротивляться? Может, он думал, что Наоки покорно даст проделать над собой все эти унизительные церемонии? Нет. Конечно, нет. Сопротивления массаона как раз ожидал. Но – не такого. Происходит что-то совсем непредвиденное.
Деревянный эшафот загудел и затрясся: Наоки с грохотом швырнули на колени и припечатали его ладони к рукояти. Подручные палача, красные и потные от натуги, тут же отскочили, тяжело переводя дыхание.
Воздух сотрясла тишина.
Крик прервался так внезапно, как если бы Наоки умер. Лицо юноши сделалось изжелта-серым. Огромные, во всю радужку, зрачки безжизненно уставились в пустоту. Такое лицо Кенет видел только раз в жизни – когда в городскую больницу Сада Мостов доставили самоубийцу – парня, вынутого из петли. Спасти его не удалось, да, впрочем, никто особенно не старался. Его мертвые глаза смотрели точно так же. Кенет и представить себе не мог, что увидит этот мертвый остановившийся взгляд на лице живого человека. Если, конечно, считать Наоки живым.
Четкий строй воинов надломился. Люди отворачивались один за другим, не стыдясь и не боясь взыскания. Еще мгновение назад они презирали Наоки за страх перед наказанием. Но одно дело – трусость, а совсем другое дело – болезненно острое восприятие воинской чести. Это можно понять. За несколько мгновений звенящей напряженной тишины все, что отчуждало Наоки от остальных воинов, было прощено и забыто: и его предполагаемое высокое происхождение, и тайна, окутавшая это самое происхождение, и до отвращения безупречная до недавнего проступка служба, и сам этот проступок. Несколько минут назад приговор казался справедливым; теперь же он потрясал своей несоразмерностью. Еще недавно чужой, несмотря на годы совместной службы, Наоки внезапно сделался своим, родным, страдающим – поздно, слишком поздно. Непоправимо поздно. Его невидящий взгляд уже не мог заметить, как исказились жалостью лица, минуту назад искривленные презрением. Он уже не слышал, как хрипло, толчками, еле сдерживая крик, дышат воины. И тем более не мог увидеть горя, скрытого за каменной маской, в которую превратилось лицо массаоны.
Парень рехнется, со всей отчетливостью понял массаона. Еще до истечения часа. Если, конечно, раньше не помрет.
Впрочем, это понял не один только массаона. Кенета мутило до головокружения. Он чувствовал, что если вот сейчас, вот прямо сейчас он не вмешается и не сделает чего-нибудь, он или умрет, или вцепится в этот мир зубами и разорвет его на клочки. У живых людей не должно быть таких глаз, это неправильно, невыносимо, невозможно. Неужели мало того, что он уже видел в больнице? В больнице… да, конечно. Вот оно, решение.
Теперь Кенет точно знал, что он должен сделать.
Мысли его сразу стали ясными, четкими, но тело сделалось непослушным. Бесконечно долгие мгновения он искал деревянными от напряжения пальцами узел пояса: руки отказывались ему повиноваться. А заговорить оказалось и вообще почти невозможно.
– Господин массаона, – ломким каркающим голосом произнес Кенет и шагнул вперед на негнущихся ногах.
Если бы взгляды могли убивать, то от одного только взгляда массаоны Кенет бы непременно умер – и не просто так, а в страшных мучениях.