Дерзость надежды. Мысли об возрождении американской мечты
Шрифт:
Только когда я стал старше, то есть в семидесятые годы, я смог понять, что людям, которых бурные события шестидесятых затронули сильнее, тогда казалось, наверное, что все пошло вразнос. Отчасти я понял это благодаря ворчанию своих бабушки и дедушки по матери, демократов со стажем, которые признались, что в 1968 году голосовали за Никсона; в глазах мамы это было сущим предательством, и она не сумела их простить. Во многом мое видение шестидесятых годов сформировали мои же собственные поиски, потому что юношеский бунт требовал хоть какого-то обоснования политических и культурных перемен, которые к тому времени почти сошли на нет. Подростком меня захватил диони-сийский, безбашенный дух того времени, и по книгам, фильмам и музыке я представлял себе шестидесятые совсем не такими, как о них рассказывала мама: Хью Ньютон, партийный съезд демократов 1968 года, эвакуация из Сайгона, концерт «Роллинг стоунз» в Альтамонте. Если бы у
Со временем мое неприятие авторитетов вылилось в потакание собственным слабостям и саморазрушение, и, когда пришло время поступать в колледж, я начал понимать, что любой вызов общепринятому таит в себе опасность впасть в противоположную жесткую крайность. Я пересмотрел свои открытия и вспомнил о ценностях, которым учили меня мама и дедушка с бабушкой. Во время этой медленной, часто непоследовательной переоценки ценностей я начал отмечать про себя моменты, когда в разговорах с друзьями в спальне колледжа каждый переставал вдруг логически мыслить и начинал орать, с необыкновенной легкостью развенчивая ужасы американского капитализма, восхваляя прелести отказа от рамок моногамии и религии и не понимая до конца, что на самом деле эти рамки просто жизненно необходимы, слишком поспешно входя в роль жертвы, дабы уйти от ответственности или проповедовать моральное превосходство над теми, кто страдал комплексом жертвы в меньшей степени.
Все это объясняет, почему, хотя победа Рональда Рейгана в 1980 году меня сильно обеспокоила, хотя его поза Джона Уэйна из фильма «Отец знает лучше» казалась наигранной, неуклюжая политическая стратегия — смехотворной, а нападки на бедных — ничем не оправданными, я все-таки понимал секрет его обаяния. Оно было той же природы, что и обаяние военных баз на Гавайях, которое по молодости неодолимо притягивало меня, — чистые улицы, отлично смазанные машины, форма с иголочки, оглушительные салюты... Это обаяние было сродни удовольствию, которое я до сих пор испытываю, когда смотрю матч хорошо сыгранной бейсбольной команды, а моя жена — когда в очередной раз пересматривает «Шоу Дика Ван Дайка». Рейган сыграл на страстном желании порядка, на нашей потребности считать себя не просто игрушкой в руках непонятных слепых сил, а людьми, способными формулировать личные и общественные ценности, открывая для себя заново трудолюбие, патриотизм, личную ответственность, оптимизм, веру.
Голос Рейгана был услышан благодарной аудиторией не только потому, что он, несомненно, был мастером общения высокого класса; он привлек внимание к промахам правительства либералов, совершенным во время экономического застоя, и создал у избирателей из среднего класса ощущение, что борется за них. Ведь не секрет, что правительство на всех уровнях слишком уж вольготно обращалось с деньгами налогоплательщиков. Не раз забывчивость бюрократов оборачивалась для них потерей мандатов. Либеральная риторика возносила права неизмеримо высоко над обязанностями и ответственностью. Может, Рейган слегка и переборщил с осуждением грехов «государства всеобщего благосостояния», и, бесспорно, либералы совершенно правильно осуждали перекос его внутренней политики в сторону экономических элит, когда в восьмидесятые годы рейдеры корпораций сколачивали более чем приличные состояния, а профсоюзы не могли ничего сделать и средний доход стремился к нулю.
Вопреки всему этому своими обещаниями поддержать настоящих тружеников — законопослушных, чадолюбивых, патриотически настроенных — Рейган подарил американцам ощущение общей цели, о котором либералы к тому времени основательно подзабыли. И чем больше шумели его критики, тем лучше они играли ту роль, которую он им отвел, — оторванной от жизни, приверженной правилу «облагай налогом и трать», во всем обвиняющей Америку политкорректной элиты.
Примечательным мне представляется не столько то, что политическая формула, выработанная Рейганом, тогда сработала, сколько то, что легенда, которую он так активно поддерживал, оказалось удивительно живучей. Несмотря на сорокалетнюю дистанцию, бунт шестидесятых годов и последовавшая за ним реакция до сих пор движут нашими политическими рассуждениями. Это лишь подчеркивает, насколько серьезными конфликты тех лет представляются людям, совершеннолетие которых пришлось на то время, и ту особенность, что тогдашние политические споры осознавались скорее не как политические схватки, а как индивидуальный выбор, во многом определяющий личность человека и его моральный статус.
Мне кажется, это еще и признак того, что злободневные проблемы шестидесятых годов так и не удалось разрешить полностью. Может быть, неистовство контркультуры и выродилось скорее в жажду потребления, какой-то другой образ жизни и новые музыкальные
Но, может быть, все дело просто в многочисленности поколения «бума рождаемости», в той демографической силе, которая в политике, как и в других областях жизни, создает мощнейшее магнитной поле — начиная от рынка «Виагры» и заканчивая количеством чашкодержателей, которыми производители оборудуют свои машины.
Как бы там ни было, после Рейгана граница между республиканцами и демократами, либералами и консерваторами гораздо больше стала определяться понятиями из области идеологии. Это имело смысл, скажем, в таких больных вопросах, как компенсационная дискриминация, преступность, пособия, проблемы абортов и молитвы в школе, в спорах о которых до сих пор ломается немало копий. Но что касается других задач — больших или малых, внутри- и внешнеполитических, — тут вся палитра ответов была сведена к куцым «да или нет», «или — или», «наш — не наш». Экономическая стратегия перестала быть предметом обстоятельных переговоров между вечными соперниками — производителем и потребителем, между, так сказать, поваром и едоком. Меню предлагало лишь два блюда — снижение налогов или, наоборот, их взвинчивание, правительство побольше или же поменьше. В области экологии равновесие между сохранением наших природных богатств и требованиями современного производства больше никого не заботило; надо было лишь поддержать неконтролируемое бурение, геологоразведку, открытые горные разработки или же примкнуть к сторонникам жесткой бюрократии, с корнем вырывавшей ростки нового. Если не в большой политике, то в повседневной политической жизни простота стала считаться неоспоримой добродетелью.
Подозреваю, что даже те лидеры республиканцев, что последовательно поддерживали Рейгана, не очень-то радовались направлению, которое приобрела политика в его время. Из уст Джорджа Буша-старшего или Боба Доула громогласные заявления о полярном мире и политике неприятия всегда звучали вымученно и походили скорее на попытки отобрать голоса у демократов, чем на продуманные предложения об управлении государством.
Но для молодого поколения политиков-консерваторов, которому предстояло еще подняться к вершинам власти, — Ньюта Гингрича, Карла Роува, Гровера Нор-квиста и Ральфа Рида — эта громокипящая риторика стала не просто средством предвыборной кампании. Они искренне верили в нее, когда провозглашали «Нет новым налогам» или «Мы — христианская нация». Их негибкие доктрины, радикальные меры, вечная готовность обижаться по любому поводу делали новых вождей консерваторов очень похожими на лидеров «новых левых» в шестидесятые годы. Так же как их политические противники левого крыла, новый авангард правых видел в политической борьбе не просто состязание разных политических концепций, но прямо-таки схватку между добром и злом. Активисты обеих партий занялись разработкой безошибочных тестов, проверок на лояльность, когда любой демократ, который позволял себе усомниться в разрешении абортов, немедленно оказывался в полной изоляции, а любой республиканец, высказавшийся за контроль над ношением оружия, тут же становился политическим изгоем. В этих иезуитских хитросплетениях компромисс начал казаться признаком слабости, за которым следовало неизбежное наказание. Кто не с нами, тот против нас. Третьего не дано.
Личная заслуга Билла Клинтона состояла в том, что он попробовал найти выход из этого идеологического тупика, не только признав, что ярлыки «консерватор» и «демократ» играли на руку республиканцам, но и согласившись, что двух этих категорий не хватит для решения наших проблем. Демократы рейгановских времен могли казаться неуклюжими, открытыми или пугающе хладнокровными (вспомните смертную казнь умственно отсталого накануне важного этапа предварительных выборов). В первые два года президентства Клинтона вынудили отказаться от некоторых основных положений его политической платформы — общенациональной программы здравоохранения, огромных вложений в школьное и профессиональное образование; эти положения могли бы решительным образом разрушить те долгосрочные тенденции, которые ослабляли позиции работающих семей в новой экономической обстановке.
Каким-то чутьем Клинтон понял всю ложь обещаний, в изобилии раздаваемых народу Америки. Он заметил, что государственный контроль над доходами и расходами может, при надлежащей его организации, стать двигателем, а не тормозом экономического роста, и что рынки и фискальная дисциплина способствуют торжеству социальной справедливости. Он согласился, что за борьбу с бедностью отвечает не только все общество, но и каждый человек в отдельности. Пусть не в каждодневной деятельности, но в своей политической платформе «третий путь» Клинтона сумел преодолеть расхождения. Он сделал упор на прагматичный, далекий от всяческой идеологии настрой большинства американцев.