Детектив на исходе века (Российский триллер. Игры капризной дамы)
Шрифт:
Чтение его прервал телефонный звонок.
«Николаев звонит, — подумал он, — будет спрашивать, когда он может прийти домой».
— Федор Степанович? — спросил знакомый голос.
— Да, начальник, да, — ответил Федя, дурачась и так, как обращаются осужденные в колонии к сотрудникам.
— Это действительно Федор Степанович? — вопрошал шеф.
— Ну конечно, кто еще может сидеть в отпуске у телефона и ждать, когда его вызовут на очередное происшествие, — продолжал ерничать он, постепенно соображая, что недалек от истины… — Что случилось?
— ЧП у нас, — сказал шеф, — вам и Узякину придется объясняться…
— Что
— Вы почему не обеспечили отправку свидетелей?
— Кого?
— Свидетелей, — ответил шеф, — ну того парня и женщину, которые ехали вместе с захватчиками.
«Ехали, — подумал Внучек, — тебе бы так проехаться, слово какое подобрал „ехали“».
— Что случилось?
— Следователь их ждет в колонии, чтобы допросить, а их нет и нет… стали разыскивать…
— И что?
— Оказалось, ночью какие-то хулиганы выбросили их из электрички…
Внучек опустил трубку, и изо рта его сами собой вырвались слова, известные на Руси со времен татаро-монгольского нашествия…
Повествование второе Двенадцатый апостол
Что было, то и будет; и что делалось, то и будет делаться, и нет ничего нового под солнцем.
Главка без номера
Ровно в одиннадцать в городе, словно по чьей-то команде, отключился свет.
Кривая, ущербная луна, не успев принять эстафету у жидкого уличного освещения, некоторое время торопливо выбиралась из-за тучи, а выбравшись, осветила город, превратив темную бесформенную массу в некое осмысленное образование из кварталов, улиц, больших и маленьких домов.
Среди ячеек, составляющих город, выделялась одна — оазис спокойствия и благодати — городское кладбище, квадрат земли, отгороженный от прочего мира каменным забором.
Квадрат делила пополам неширокая аллея. По ней шел человек в длинном пиджаке с подложенными плечиками, поверх лацканов которого был выпущен воротник белой рубашки. Кепка-восьмиклинка у него на голове в соответствии то ли с городским, то ли с блатным шиком была чуть сдвинута на глаза. Туман, окрашенный луной в желтоватый цвет, скрывал его ноги, не позволяя рассмотреть, сапоги на них или ботинки, чтобы этим штрихом в одеянии окончательно определить касту, к которой он принадлежит.
Человек двигался быстро и не смотрел по сторонам, а если бы и смотрел, то вряд ли обратил внимание на то, что правая половина кладбища отличается от левой. На правой из тумана торчали кованые железные кресты и каменные надгробия. На левой кресты были уже деревянные и перемежались с надгробными тумбами со звездами.
Правая половина заполнялась до революции, левая — после. На том различия и заканчивались. И на той, и на другой стороне одинаковым вечным сном спали глупые и мудрые, богатые и бедные, виновные и невиновные, бывшие бывшие и бывшие настоящие… Здесь все были одинаковы и равны, и на первый взгляд казалось, что именно кладбище уравнивает всех, кто попадает на его территорию. Но так только казалось: не кладбище дает покой, но смерть, а кладбище такое же человеческое изобретение, как и многое, что придумал человек.
В тридцатые годы, когда революционный народ завершал разрушение «мира насилия», был взорван городской собор и службу стали править в «последнем пристанище культа» — часовенке, в которой ранее отпевали только умерших. Ближе к «пристанищу» перебрались и сами служители культа, поскольку в одно время с разрушением собора был конфискован и отдан под контору потребкооперации жилой дом православной епархии.
Приходский священник отец Никодим, не надеясь, что свет дадут быстро, затеплил свечку и какое-то время смотрел на завораживающий красно-оранжевый язычок пламени. Свечка была новая, и язычок, отвоевывая жизненное пространство у воска, то вытягивался вверх, то становился сверх всякой меры широким, то метался из стороны в сторону, потрескивая и отбрасывая на стены сторожки причудливые тени стоящего у стола батюшки и стелившей постель матушки.
Стук в дверь был неожиданным. Отец Никодим вздрогнул и выронил из рук спичечный коробок… Охнув, опустилась на разобранную постель матушка. Затем оба глянули на часы: было начало двенадцатого, и это вселяло надежду.
— Кто там? — спросил отец Никодим сиплым голосом, в котором прихожане вряд ли узнали бы его баритон.
— Свои, — был ответ. — Священника нужно… к умирающему… на Набережную… Время не терпит.
Последовала пауза, в ходе которой батюшка опять посмотрел на матушку, а та только и смогла кивнуть головой, но отец Никодим понял ее без слов: она тоже не уловила того, что могло бы принести беду.
После этого батюшка приосанился и отпер дверь.
Человек, а им оказался парень лет двадцати, не пожелал войти в сторожку. Сказал, что подождет на улице и что время не терпит.
«Время все терпит», — подумал отец Никодим, но спохватился, осознал греховность таких рассуждений и осенил себя крестным знамением.
Батюшка шел за посланником по той же центральной аллее, но в обратном направлении. Шел, радуясь тому, что идет за парнем, и не впереди него, что на этот раз пронесло: это не арест, не ночной визит НКВД. Радость эта вытеснила все другие чувства, отключила жизненный опыт и заслонила интуицию, которые могли бы подсказать батюшке, что сеть в этом визите что-то неуловимо фальшивое, что таких парней, как этот в восьмиклинке, не посылают за священниками…
Однако и священникам человеческие слабости не чужды. И вот одна из них, сделав отца Никодима слепым и глухим, ведет его куда-то в ночь, от дома, от матушки, в глазах которой пять минут назад он нашел подтверждение того, что перед стуком в дверь не было слышно звука подъезжающего автомобиля — воронка. Его батюшка и матушка боялись панически, памятуя о том, что год назад воронок увез в неизвестность их предшественников.
Свернули за угол кладбища и вошли в лесопосадку, за которой должна была быть железнодорожная насыпь. И тут перед батюшкой вырос человек в сапогах и военной форме, а за ним, едва различимый в темноте, стоял автомобиль, но не тот, которого боялся отец Никодим, а другой — легковой и без верха.