Дети века
Шрифт:
— Доктор Милиус.
Отворила дверь сама раскрасневшаяся хозяйка.
— А! Это вы! Вот неожиданный гость! — воскликнула она. Словно вор, Милиус прокрался в комнатку.
— Извините, пожалуйста, извините, я пришел просить у вас несколько минут для разговора.
— Сделайте одолжение, доктор.
У Милиуса как бы дух захватывало.
— Извините, панна Аполлония, и не сердитесь, если надоем…
— Э, доктор, не стесняйтесь. Не угодно ли садиться.
— Нет уж садитесь вы, а мне позвольте постоять, как обвиняемому перед судом, ожидающему приговора.
— Вы начинаете, доктор, так, словно
— О, зачем мне не двадцать лет! — вздыхая, сказал доктор. — Увы, мне более чем вдвое, а я хочу говорить с вами серьезно. Но вы не рассердитесь?
— Никогда не рассержусь на такого доброго приятеля, — отвечала учительница, смотря ему в глаза и стараясь угадать в чем дело.
— Итак, я начинаю. Правда ли, что вы дружески расположены к достойному пану Шурме?
— Не спорю, — отвечала, сильно раскрасневшись, хозяйка и уселась на диванчике.
— Я давно заметил, что вы расположены к нему, и что он вас любит, — молвил Милиус.
— О, доктор…
— Но любит только по нынешнему, как теперь любят люди, у которых любовь служит прибавлением к жизни. Мне казалось, — продолжал Милиус, — что обоим вам недостает прочнейшего основания для будущности, а то вы вступили бы в брак и были бы счастливы.
Панна Аполлония опустила глаза.
— Уважая вас, но зная его, — продолжал доктор, — я старался устранить единственное препятствие, которое, по моему мнению, стояло вам на дороге. Я нашел значительную и прибыльную работу и предложил ее Шурме.
Панна Аполлония робко подняла взор, исполненный слез, на собеседника, но не решилась говорить; губы ее дрожали.
— И вот, — сказал доктор, понижая голос, — я убедился из решительного с ним разговора — не хотелось бы мне вас огорчить, что у этого человека непомерное честолюбие; что он готов пожертвовать ему всем, и что даже, если б он был богат, на него невозможно рассчитывать. А между тем он любит вас, и вы его.
Панна Аполлония, дрожа, приподнялась с дивана.
— Неужели, доктор, вы полагаете, что с этим известием принесете мне разочарование? Неужели вы полагаете, что я, как женщина, не знала б этом давно? Да, я любила его, может быть, и теперь еще люблю, как брата, уважаю его и удивляюсь ему, но не заблуждаюсь и не заблуждалась никогда! Вы дали мне доказательство отцовской любви, доктор; но если б спросили меня прежде, я сказала бы вам, что его испытывать не надо, ибо я давно испытала его сердце.
И панна Аполлония грустно опустила голову.
— Но скажите же мне, — продолжала она, — отчего вы так занялись моей судьбой, будущностью и хотели даже для этого принести жертву?
— Потому что и я любил вас, — сказал серьезно и спокойно Милиус.
Учительница посмотрела на него почти с испугом.
— Вы? Меня?
— Что же тут странного? — сказал грустно доктор. — Я старик, это правда, некрасив, может быть, и неприятен, но что же это значит? У меня ведь есть сердце. Но позвольте мне кончить и по отечески высказать остальное. Шурма будет вздыхать, и не женится, а вам нужен покровитель, товарищ жизни, ведь вы одиноки. Пока судьба не принудила вас сделать еще худший выбор, не выберете ли вы старого надоедалу Милиуса, который у ног ваших предлагает вам свою особу?
Панна Аполлония подбежала и подала
— Я уверена, любезный доктор, что с вами была бы настолько счастлива, насколько можно быть счастливой на земле с таким достойным мужем… Но, нет! С сердцем, исполненным еще мечтаний, желаний, с сердцем бурным, неуспокоившимся, не следует входить под вашу кровлю… Оставьте меня сиротой свободной, бедной, но…
— Довольно, Бога ради довольно! — прервал Милиус. — Только не сердитесь!..
— Напротив, я вам благодарна, вы дали мне доказательство уважения и доверия; я плачу, и неужели могла бы сердиться за ваше желание сделать меня счастливой?
— Все это прекрасно, — сказал, вздыхая, Милиус. — Однако, признайтесь, вы должны иметь еще какую-нибудь искорку надежды? Вы мечтаете, бедняжка, обратить заблудшего на путь истины?
— Нет, — отвечала учительница, — но хочу дать сердцу отдохнуть, и…
Здесь слезы навернулись у нее на глазах, и она упала на диван.
— Милый доктор, — продолжала она, — позже, со временем, когда я совладаю с собою, и когда вы захотите, я отдам вам эту руку, которая по крайней мере принесет вам чистое пожатие, но теперь, о теперь, не могу! Разве не было бы святотатством давать вам клятву у алтаря, а взором и сердцем стремиться к нему? Мне необходимо прежде вырвать из сердца эти кровавые тернии, и пусть заживет рана. Если я не дам вам любви, потому что она не повторяется в жизни, то принесу глубокое уважение, которое стоит ее, но не теперь. Я больна, я не вылечилась.
— Вы отпускаете меня с надеждой и добрым словом, за что я вам очень благодарен, — отозвался Милиус после некоторого молчания. — Но дайте же мне обещание, что все сегодня случившееся останется между нами, что никто не узнает об том. Люди посмеялись бы надо мною.
— Кто знает вас так, как я, тот никогда не посмеется, — отвечала панна Аполлония.
— Видите ли, я сам себя оценил, я не смел явиться с предложением до тех пор, пока не убедился, что у вас не будет лучшего жениха; я хотел вам дать его.
— Вы пристыдили меня своей добротой.
Прикрыв горе несколько принужденной веселостью, Милиус засмеялся.
— Итак, — сказал он, — вы имеете меня в запасе впредь до приказания.
Панна Аполлония снова подала ему руку, но уже говорить н могла, а доктор поспешил распрощаться с нею.
Едва успел он выйти на середину рынка, как мальчик из аптек] схватил его за руку.
— Ах, я уже целый час бегаю по городу и ищу вас, — сказав он. — Бога ради, поспешите в аптеку! Пан очень болен.
— Как? Кто?
— Пан Скальский, старый пан Скальский.
От рынка было не так далеко до аптеки. Милиус пришел быстрее. Судя по сонливости больного, он боялся паралича, и потому ударил себя по карману, и когда удостоверился, что инструменты с ним, пустился бегом.
Внизу, в комнатах аптекаря, светился огонь, на спущенных шторах мелькали тени, в доме слышался стук дверей, крики и возгласы, все говорило о какой-то катастрофе.
Растолкав толпу людей, стоявшую у двери, на которую не обратил даже внимания, Милиус вошел в комнату. На диванчике в углу сидел Скальский, запрокинув голову, бледный, желтый, без жизни, рядом стоял Вальтер с ланцетом, тщетно стараясь добыть кровь из остывшего уже тела.