Детская книга войны - Дневники 1941-1945
Шрифт:
Я погибший человек. Жизнь для меня кончена. То, что предстоит мне впереди, то не жизнь, я хотел бы сейчас две вещи: умереть самому, сейчас, а этот дневник пусть прочла бы мама. Пусть она прокляла бы меня, грязное, бесчувственное и лицемерное животное, пусть бы отреклась от меня – я слишком пал, слишком...
Что будет дальше? Неужели смерть не возьмет меня? Но я хотел бы быстрой, не мучительной смерти, не голодной, что стала кровавым призраком так близко впереди.
Такая тоска, совестно, жалко смотреть на Иру... Неужели я покончу с собой, неужели?
Есть! Еды!
24 декабря. Не писал я уже много дней. 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23. Целых 8 дней рука не брала в руку перо.
Со мной произошли перемены. Появилось что-то хорошее, как мне кажется, в моем характере. Поворот этому дала потеря мною Ириной карточки на сахар. О, как я тогда подло поступил с мамой и Ирой. Зазевался в магазине и потерял 200 г сахару, 100 г шоколада для Иры и мамы и 150 г конфет. Я
Маме что-то обещают в райкоме, что ее эвакуируют 28/XII... Сейчас мама пошла в райком насчет этого дела, если эвакуация будет отложена на 1 января, мы погибли, т. к. у нас осталось только талонов на два дня, еле-еле на три. Не больше. Мамино здоровье все более ухудшается. Опухоль у нее идет уже к бедру. Я завшивел окончательно... Я и Ира немного опухли на лицо. Сегодня кончили конфеты. Завтра – крупу. Послезавтра – мясо и масло. А затем, затем...
Тихая грусть, гнетущая. Тяжело и больно. Печаль и тяжкая безотрадная скорбь. Может быть, и еще что. Только вспоминаются дни, вечера, проводимые здесь, когда я выхожу из кухни в нашу квартиру. В кухне есть еще какой-то мираж нашей прошлой довоенной жизни. Политическая карта Европы на стене, домашняя утварь, раскрытая порой для чтения книга на столе, ходики на стене, тепло от плиты, когда она топится... Но мне хочется обойти опять всю квартиру. Надеваешь ватник, шапку, запоясываешься, натягиваешь варежки на руки и открываешь дверь в коридор. Здесь мороз. Изо рта идут густые клубы пара, холод забирается под воротник, поневоле поеживаешься. Коридор пуст. Один на другом стоят поставленные Анфисой Николаевной четыре стула ее, да у стенки поставлены доски от расколотого на дрова шкафа. У нас было 3 комнаты. Сейчас вправе назвать себя владельцами лишь двух из них. Крайняя к кухне занята И-выми. О них нечего говорить. Весело топится у них в комнате буржуйка, вкусный запах идет из-под их дверей, счастьем, чувством сытости светятся лица жильцов этой квартиры. И рядом... пустая комната, оклеенная коричневыми обоями; окно разбито, гуляет холодный ветер с улицы, голый дубовый стол у стены и голая этажерка в углу. Пыль и паутина по стенам... Что это? Это бывшая столовая, место веселья, место учебы, место отдыха для нас. Здесь когда-то (это кажется давным-давно) стояли диван, буфет, стулья, на столе стоял недоеденный обед, на этажерке книги, а я лежал на диване и читал «Трех мушкетеров», закусывая их булкой с маслом и сыром или грызя шоколад. В комнате стояла жара, а я, «всегда довольный сам собой, своим обедом и...», последнего у меня не было, но зато были игры, книги, журналы, шахматы, кино... а я переживал , что не пошел в театр или еще что-нибудь, как часто оставлял себя без обеда до вечера, предпочитая волейбол и товарищей... И, наконец, каково вспоминать ленинградский Дворец пионеров, его вечера, читальню, игры, исторический клуб, шахматный клуб, десерт в его столовой, концерты, балы... Это было счастье, которое я даже не подозревал – счастье жить в СССР, в мирное время, счастье иметь заботившуюся о тебе мать, тетю, знать, что будущего у тебя никто не отымет. Это – счастье. И следующая комната – мрачная, унылая полутемная клеть, загруженная всяким добром, что осталось у нас. Стоит комод, разобранные кровати, два письменных стола один на другом, диван, все в пыли, все закрыто, упаковано, лежать тут хоть тысячу лет...
Холод, холод выгоняет нас и из этой комнаты. Но когда-то здесь была плитка, на ней жарился омлет, сосиски, варился суп, за столом сидела мама и долго ночами работала при свете настольной лампы...
Здесь, бывало, вертелся патефон, раздавался веселый смех, ставилась огромная, до потолка елка, зажигались свечи, приезжала Тина, приходил Мишка, на столе лежали груды бутербродов (с чем их только не было!), на елке висели десятки конфет, пряников (никто их не ел), чего только не было! А ныне здесь, пусто (кажется, что так), холодно, темно, и незачем мне заглядывать в эту комнату. (...)
3 января. Чуть ли не последняя
4 января. (...) Только какой-то именно, только бог, если такой есть, может дать нам избавление. Пусть он спасет нас теперь, никогда, никогда не придется мне уж обманывать мать, никогда не придется мне порочить свое чистое имя, оно опять станет у меня священным, о, только бы нам была дарована эвакуация, сейчас! А я клянусь всею своей жизнью, что навечно покончу со своей гнусной обманщицкой жизнью, начну честную и трудовую жизнь в какой-нибудь деревне, подарю маме счастливую золотую старость. Только вера в бога, только вера в то, что удача не оставит меня и нас троих завтра, вера на ответ Пашина в райкоме - «ехать» – только это ставит меня на ноги. Если бы не это, я погиб. Но я хочу остаться, вернее, хотел бы, да не могу... Только завтрашний отъезд... Я сумею отплатить хорошим по отношению к Ире и к маме. Господи, только спаси меня, даруй мне эвакуацию, спаси всех нас троих, и маму, и Иру, и меня!..
6 января. Я совсем почти не могу ни ходить, ни работать. Почти полное отсутствие сил. Мама еле тоже ходит – я уж себе даже представить этого не могу, как она ходит. Теперь она часто меня бьет, ругает, кричит, с ней происходят бурные нервные припадки, она не может вынести моего никудышного вида – вида слабого от недостатка сил, голодающего, измученного человека, который еле передвигается с места на место, мешает и «притворяется» больным и бессильным. Но я ведь не симулирую свое бессилие. Нет! Это не притворство, силы (...) из меня уходят, уходят, плывут... А время тянется, тянется, и длинно, долго!.. О господи, что со мной происходит?
Дневник Леры Игошевой
...В блокадном городе живет девочка Лера, ей 14 лет. Её подругу – из этого же подъезда, дочку домоуправа – зовут Ниной. «Однажды через Нину нам с мамой предлагают продать за хлеб мою книжную полку и коврик над кроватью, причём этот кто-то жестоко торгуется, даёт низкую цену...» Игошевы продают. Приехав спустя годы после войны в Ленинград, Лера, уже Троценко по мужу, заходит в гости к повзрослевшей Нине и видит в комнате свою полочку и свой коврик...
В тот момент «в душе что-то отвалилось». Потрясло даже не то, что мама-управдом и дочь жили на карточки «мёртвых душ», а то, что при этом они ещё торговались – со своими же... «Пусть это останется на их совести», – говорит уже сегодня Валерия Николаевна, жительница Владивостока.
Вместе с мамой она эвакуировалась в 1942 году по Дороге жизни, поступила в Онежскую военную флотилию, затем во фронтовой госпиталь. Закончила математический факультет Ленинградского университета и более полувека преподавала математику в Политехническом институте на Дальнем Востоке.
Но и совесть Леры болит, болит до сих пор. Её мама тоже работала в домоуправлении бухгалтером, и у Игошевых также появлялись дополнительные карточки. «Я пытаюсь успокоить свою совесть тем, что мы не только не приобретали вещи за добавочный хлеб, а это был мизер, который не спас папу от голодной смерти». «Мама» и «Папа» в дневнике Леры – всегда с большой буквы.
Дневник Леры Игошевой, который она спасала от воздушных тревог, унося с собой в убежище в кармане, пришитом к изнанке пальто, дневник, в котором описывает, как семья, не глядя друг другу в глаза, ест кошку... а спустя несколько дней ест другую уже почти спокойно, этот дневник несколько лет назад издала небольшим тиражом дочь Татьяна. Сейчас он в нашей книге.