Девичье поле
Шрифт:
— Н-но!.. Холёсё. Не нацять ли мне уциться. А то сто все салфетки-то вязать.
— Давайте, бабушка, я вас живо выучу.
— Н-но!.. Ну, холёсё. А когда зе ты мой польтлет-то будесь писать?
— Завтра, бабушка.
— Ты, дусецька, холёсий написи — молоденький. Я на него смотлеть буду да думать: «Вот какая я слявная — спасибо Натке». А то сто — в зелькале-то смотлю на себя, на сталюю-то. Насмотлелясь усь. Надоело.
Наташа посмотрела на бабушку, на её живые глаза, на её милую, добрую улыбку, и через стол послала ей обеими руками воздушный поцелуй и воскликнула:
— Бабусенька моя,
За вечерним чаем Наташа спросила Лину:
— Ты рано встаёшь?..
— В семь. Просыпаюсь раньше.
— Ещё темно?
— Да.
— Разбуди меня, пожалуйста, завтра. Я хочу видеть восход солнца.
— Хорошо.
Наташа, чтобы не быть ранним утром сонной, легла сегодня раньше своего обычного часа, легла, как все в усадьбе, в половине одиннадцатого. И как только до подушки — тотчас заснула.
VII
Наташа проснулась среди ночи. Точно кто её в бок толкнул. Шум ли какой послышался, или то был внутренний нервный толчок, но, когда она проснулась, открыла глаза, увидела, что в комнате темно, и попробовала опять уснуть, она почувствовала, что сна нет. Точно выспалась. Полежала, потянулась, нашарила на столике спички, зажгла свечу, посмотрела на часы: четыре.
«Слишком рано». И погасила свечу.
Закутавшись в одеяло, пробовала снова заснуть. Но сна решительно не было. И, открыв глаза, она стала смотреть в темноту комнаты. Между портьерой и косяком окна пробивалась узенькая полоска лунного света. Наташа встала, накинула на плечи одеяло, надела туфли и подошла к окну.
Она откинула немного портьеру. Луна стояла на западе, но ещё очень высоко, и через верхушки высоких деревьев бросала яркий свет прямо на весь дом. От стволов деревьев темно-лиловые тени бежали в гору с низины к дому. Свет и тени были резки-резки. То, что было там, за окном, нельзя было назвать «ночь» — нельзя было назвать и днём.
— Наташа, ты не спишь?
Это был голос Лины за дверями в её комнату.
Наташа обернулась и быстро подошла к дверям.
— Нет, я сейчас проснулась. А ты уже встаёшь.
— Я не спала, — ответила Лина. — Но вставать ещё рано. Можно к тебе?
— Да. Ты одета?
— Нет, я сейчас.
— Так нет, Линочка, душечка, я к тебе.
Наташа, шлёпая туфлями, путаясь в одеяле, прошла-побежала в комнату Лины. Лина тем временем отошла от дверей, зажгла свечу, и, когда Наташа вошла, Лина, в одной рубашке, сделала ей навстречу несколько шагов.
— Мы с тобой точно пансионерки, тайком идущие друг к другу на свидание, — сказала Наташа.
Смеясь, она подошла к Лине и, целуя её, сказала:
— Линка, ты простудишься. Ложись скорей.
Они вместе, обнявшись, подошли к кровати, Лина легла под одеяло, Наташа села на край.
— Стой. Тебе неудобно так. Садись ты совсем, с ногами. Вот так.
Лина взяла одну из двух своих подушек, положила её на другой конец кровати
От слабого света одной свечи все предметы казались задёрнутыми тёмной дымкой, иные обозначались только контурами, но Наташе все было здесь знакомо, и только вот в этот приезд она ещё не успела побывать в комнате сестры.
— Хорошо у тебя тут, Лина! — сказала она, оглядывая комнату.
— Что же особенного?
— У тебя тут совсем по-особенному уютно, — сказала она Лине. — Уютно, но не по-немецки, не по-мещански. Этого-то вот у тебя здесь и нет. Потолок низко. Но комната такая большая, что полет чувства в высь находит удовлетворение стремлением в даль. Как все у тебя мило поставлено. Вон этот диван в углу: он — добрая старина, но стоит совсем не так, как мы привыкли это видеть на старых рисунках «int'erieur». Как-то смело, необычно засунули его туда в угол — почему? — потому что это удобно. Так вот и манит скрыться туда, потонуть в полумраке и задуматься. Ты, верно, часто сидишь там, мечтаешь, грезишь, а?
Не дождавшись ответа, Наташа говорила:
— А все эти мелкие вещи! Верь моему художественному вкусу, что нельзя ничего лучше придумать того распределения, какое ты дала им: ни симметрии, ни однотонности, ни умышленной небрежности, а так вот чувствуется, что каждая вещь поставлена тут, потому что так надо, так хорошо. А вот для другой и места не нашлось иначе, как рядом с ней, значит, так и надо. Нет педантизма ни в чем. Когда я буду устраивать своё художественное ателье, я приглашу тебя — советоваться.
— Тебе? Художнице? Что могу я посоветовать? — смеясь, сказала Лина.
— О, да, да, да! Многое. Домовитость, женственность… Я не знаю почему, но вот здесь у тебя, я чувствую, что это комната девушки, — не женщины. Я говорю, тут нет немецкого мещанства, и в то же время не чувствуется старой девы.
Наташа заметила, что лицо сестры вспыхнуло. Лина на мгновение опустила глаза. И Наташе стало больно, что неуместное слово сорвалось у неё. В этом не было, казалось, ничего особенного. Как-то даже странно, что оно могло повлиять на Лину. И всё-таки. Лине пока только двадцать пять — Наташе двадцать. Но тут чувствовался как будто не этот момент, а то, для чего он являлся исходной точкой. Не мысль — самое чувство невольно живёт в будущем. Двадцать… двадцать пять… через три года одной ещё только двадцать три, другой уже двадцать восемь. Ни чувство, ни мысль не формулируются ясно около этих цифр, а лицо уже вспыхнуло. И это не румянец удовольствия, — нет, он сейчас вызовет реакцию бледного страха пред призраком неудовлетворённой жизни.
Наташа спросила Лину:
— Ты проснулась из-за меня? Прости, Линочка, что я задала тебе задачу разбудить меня.
— Полно, Ната! Мне просто не спалось.
— Отчего? Что с тобою было?
Лина улыбнулась, по лицу пробежала тень мечтательной печали. И смотря на Наташу, Лина сказала:
— Впрочем, если хочешь, это из-за тебя.
Наташа посмотрела на неё удивлённо; и ласковым взглядом как бы просила скорей развеять вызванную этими словами тревогу в её душе. Лина, так же ласково-ласково, ещё несколько мгновений смотрела на Наташу, и просто, сердечно сказала: