Девки
Шрифт:
— Соколики мои ясные. Красавчики мои писаные. Подрезал вам крылья беляк лютый, пропади он пропадом.
Анныч утешал:
— Отстань, мать. Слезами горю не поможешь. У других, поглядишь, все семьи вырезаны, а у нас — вон они, внуки.
Внуков было пятеро да две невестки остались. Смирные, работящие бабы. Так и жили единым большим гнездом.
Когда Анныч приехал с каторги, в избе царила невыразимая бедность.
Пошел он наниматься. Но никто каторжника не брал. Он надумал сходить в волость за паспортом, чтобы уехать в город. За паспорт писарь брал мзду. Тогда Анныч решился на крайнюю меру. Он вышел на Волжскую пристань, лег на берегу, где ложились бездомные босяки в ожидании случайного найма, написал на подметке цифру — просимую плату за день тяжелой работы, как это делали все, и стал ждать работодателя. Он пролежал так целый день голодным, не сумел заработать и на черный хлеб. Но на другой день ему удалось перенести багаж даме и он имел пятак. В следующий день он заработал гривенник. И вот так втянулся в эту капризную работу, выходя к пристаням, к вокзалам, к магазинам, на ярмарки. Вскоре он научился сколачивать на дневное пропитание, на ночлег и даже откладывать по нескольку копеек для семьи. Когда накоплялся рубль, он мелочь превращал в одну монету и зашивал ее под заплату пиджака. Ночевал он в ночлежном доме купца Багрова, где ютился весь беспаспортный бродячий
Писарь был царь и бог в волости. Старшина, местный трактирщик, совершенно неграмотный, ставил подписи: Тр. Тр., что означало «Трифон Трешников». Заявившись к писарю, Анныч при пожатии руки передал ему пачку царских кредиток. Писарь — Петр Петрович Обертышев, — опустив под стол руку с кредитками, пересчитал их. После этого он сел рядом с Аннычем, похвалил Варвару за усердие и помолился на икону. Через полчаса он выдал Аннычу хрустящий паспорт. Анныч с женой вздохнули. Теперь нечего бояться полиции, можно закабаляться свободно и в любом месте.
Дети без него были обшиты, обуты и сыты. Варвара ходила на поденку и кормилась. Анныч привез связку баранок из города. Всей семьей ели баранки, сидя на завалинке. Деревенские ребята смотрели на них и завидовали. Вскоре Анныч отбыл в город и поступил в артель крючников [153] .
Все помыслы мужа и жены сводились теперь к одному, чтобы, наконец, выбиться из батраков, купить у сельской общины надел земли, стать заправскими хлеборобами. Грезился мужицкий рай с овцами, с хрюкающей свиньей на дворе, со своей лошадью и коровой. Их, ловких, жадных до работы, влюбленных в сельский труд, сжигала непереносная тоска по собственному хозяйству. Когда они мечтали об этом, глаза горели от волнения, спирало дыхание. Пока у них не было даже огорода. Даже курицы не водилось, ибо не было двора, на котором можно держать птицу. Все на Голошубихе жили без дворов, без садов и огородов. И даже избы их в просторечии назывались кельями. Вся улица летом зеленела от травы, которую некому мять или щипать. Ветхие крыши лачуг, тряпки в окнах, гнилые лохмотья, которые сушились на перетянутых веревках, — вот весь пейзаж. А кругом, куда ни глянь, — нивы, перелески, буйство трав, хлебов и лесов. Нивы, и покосы, и леса даже при воспоминании, здесь, в городской сутолоке, в ночлежке, бередили ему сердце. И эти грезы, и сны, и мечты толкали его переносить самые тяжкие невзгоды.
153
Крючник — носильщик, переносчик тяжестей, пользующийся крючком для поднятия и переноски грузов.
В течение трех лет он перепробовал все тяжелые профессии, которые манили его заработком. Железное здоровье позволяло ему браться за невыносимую работу. В народе про такую работу говорят: «Семеро навалили, а одни несет». Он, будучи крючником, носил на спине десятипудовые тюки. Летом работал сплавщиком леса, где требовались отчаянная смелость, сноровка и ослиное терпение. Стоял молотобойцем в кузнице у горна в течение десяти часов, подымая и с грохотом опуская на наковальню пудовый молот. Сезон провел на подноске кирпича. По шатким подмосткам и лестницам носил на спине на пятый этаж зараз по пяти-шести пудов. Копал зиму мерзлую землю в котлованах. Словом, перепробовал все. Но даже самый тяжелый труд давал ему только малую возможность сносно прокормиться да отложить несколько рублей в месяц, которые он тотчас же отсылал Варваре. Воочию он постиг печальный смысл пословицы: «Трудом праведным не наживешь палат каменных». Ему было не до палат, конечно, он мечтал только о крестьянской просторной избе. Он никак не хотел свыкаться с городской жизнью. Жизнь в городе обертывалась к нему той стороной невзгод и ужасов, которые выпадали на долю городского бедняка.
Город рос и сильно богател. Обновлялся, обстраивался, обрастал заводами. Шумела биржа. Буйствовала ярмарка, стягивая купцов с товарами со всего света. С чудовищной быстротой оборотливые и неугомонные деревенские кулаки становились миллионерами, кладя начало знаменитым фирмам Бугровых, Башкировых, Дегтяревых — малограмотных, смекалистых, энергичных предпринимателей, которых боялись губернаторы и перед которыми заискивали министры. Пароходчики, фабриканты, заводчики оттесняли с арены истории старых хозяев России. Прославленные усадьбы князей, графов переходили во владение вчерашних мужиков. На высоком берегу матушки Волги воздвигались новые здания: массивные, задастые, по-купечески затейливые и роскошные, с лепными масками на фасадах, медальонами, лирами, ликторскими связками [154] и прочими атрибутами дворянского быта. Все, как у знатных людей. Парадные двери с цветниками, среди которых высились обелиски, фонтаны. Висячие сады, липовые парки, цветные оранжереи, пруды с плавучими островами, чугунные львы на парапетах, как у князей, гроты в садах, врытых в косогоры, портики, беседки с видами на Волгу, павильоны, двухъярусные бельведеры [155] , цветные оранжереи. Срочно скупалась купечеством дворянская мебель с гербами, русский и заграничный фарфор, стильные люстры, мраморные фигуры. Голые Венеры заполняли купеческие сады, в которых под яблонями распивалась водка. И все это окружалось чугунными оградами с фонарями и вывесками: дом купца такого-то.
154
Ликторский пучок — атрибут власти царей в виде связки прутьев розог, в которую вложен боевой топорик.
155
Бельведер (итал. belvedere, буквально — прекрасный вид)— небольшая отдельная постройка на возвышенном месте, откуда открывается далёкий вид.
По улицам города проносились нарядные кареты с дворянскими гербами, в театрах заливались разрекламированные столичные дивы: воротилы и толстосумы разбрасывали в модных шантанах на подарки шансонеткам огромные суммы, одной из них хватило бы Аннычу и на земельный надел, и на избу, и на скот; попы в соборах служили в дорогих ризах благодарственные молебны, воссылая хвалу царю и воинству, воспевая милость и милосердие к людям; разносился по городу малиновый звон колоколов; в городской думе «отцы города» выдвигали проект за проектом, как бы самим прославиться, и прославить Россию, и осчастливить подданных; в гимназиях на вечерах со слезой читали Надсона («Друг мой, брат мой, усталый, страдающий брат, кто б ты ни был, не падай душой...»). Местные интеллигенты на благотворительных вечерах в помощь сиротскому приюту пили водку и закусывали волжской стерлядью. Но истинного положения вещей никто не знал и никто не хотел знать. В подвалах, тюрьмах, ночлежках, в духоте человеческий
Он ночевал в ночлежке «Столбы» на Миллионной улице (в просторечии — «Миллиошка»). Там, в сырых, заплесневелых, прогорклых подвалах ютилась спрятанная от глаз обывателей городская нищета. Жертвы общественного темперамента выходили из подвалов по ночам под вуалями и зазывали на углах. В кандалах проводили арестантов на сибирский большак на заре, чтобы не смущать обывателя. Ужасающий, изнуряющий труд калечил здоровых парней, мужиков и баб, прибывающих толпами на заработки. И особенно поражало обилие безработных и нищих, с которыми ничего не могла поделать даже полиция, как ни старалась убрать их с глаз долой от доброй рабочей публики. Но их было так много, они выползали из своих городских закут [156] и трущоб с таким остервенением лавин, что полиция терялась. Все эти притворившиеся слепыми, хромыми, убогими, калеками, инвалидами, сиротами, перевязавшие руки и ноги веревками, чтобы имитировать увечье, все эти голосящие у подъездов, у пристаней, на толкучках и рынках, толпящиеся на кладбищах, в оградах церквей, у трактиров, на людных площадях, у святых источников, у часовен на дорогах, выходящих из города, продвигающиеся на колясках, на костылях, с поводырями, держась за бадожог [157] и шатаясь при молебнах, при иконах от монастыря к монастырю, околачивающиеся около обжорок [158] , кофеен, трактиров, булочных, — это были такого рода люди, которые даже не прятались от городовых, не боялись ни тюрьмы, ни застенка (они для многих были желанными), не боялись ни позора, ни поношения. Подобного рода людей оказалось такое обилие, что Анныч был потрясен верностью тех выводов, к которым склоняли его там, на каторге, революционеры, твердя о неизбежном раздвоении мира на угнетателей и угнетенных и неизбежной борьбе между ними... Кроме того, в городе было огромное количество всякого рода жуликов, мошенников, воров, бандитов, аферистов, громил, которые, иногда имея золотые руки, сообразительность и молодость, растрачивали все это на преступления, чтобы всячески избежать труда, который им был ненавистен. Аннычу было ясно, что тот путь, которым шел он, не всякому по плечу и по силам: царский строй отучил их от работы, они были развращены. Нередко Анныч видел их на поводу у черносотенцев, трактирщиков и городовых. Анныч ими брезговал.
156
Закута — хлев для мелкого скота, чулан, кладовая.
157
Бадожог — дорожный посох, палка.
158
Обжорка — обжорный ряд, место торга готовым кушаньем для простонародья.
Анныч видел деревенскую нужду во всех видах и сам испытал ее. И голод, и холод, и мужицкую тоску, и кулацкую бессердечную кабалу, и барскую вопиющую жестокость, но крестьянская бедность не была столь оскорбительно отталкивающей и омерзительно безнравственной.
Деревенский нищий просил, чтобы не умереть с голоду. Его знали, знали, что он действительно голоден и, когда просил о помощи, не прибегал к обману, — милостыня шла для утоления необходимых, естественных потребностей. Нищета города несла на себе клеймо пороков, свойственных верхам: жажда наслаждения, презрение к труду, противоестественность потребностей. Деревенский нищий просил незатейливо: «Подайте христа ради!» Городской нищий обязательно проституировал какое-нибудь благородное побуждение человека или добродетель: патриотизм, гуманизм, половую любовь, материнское чувство. Все унижалось, втаптывалось в грязь ради получения подачки. Женщины на время брали чужих детей и, стоя на дорогах, показывали прохожим грязного ребенка в лохмотьях, вымогали подаяние. Или они приделывали подушки к животам и просили пожалеть невинную жертву своей горячей, но безрассудной любви. Сифилитики и алкоголики носили на груди дощечки с призывом откликнуться на зов героев Порт-Артура; чиновники, уволенные за взятки, убеждали всех, что они жертвы борьбы с вопиющим беззаконием царского суда. Сутенеры, прогнанные раскормленными купчихами, эксплуатировали интеллигентную отзывчивость к «затравленным за высокие убеждении и прогрессивные идеи».
Именно тогда Анныч понял, что эксплуатироваться негодяями может любая, самая светлая идея.
Словом, весь этот сброд, который ненавидел труд, борьбу, боготворил безделье, порок и холуйство, был Аннычу так же глубоко антипатичен, как и те, кто хвастался богатством и презирал нищету. Инстинкт труженика был в нем неистребим.
Изо всех сил Анныч выбивался, чуя под ногами бездну, держась за артели рабочего люда, исповедуя их заповеди и придерживаясь их обычаев и навыков. Он наконец скопил немного денег и уехал в деревню. Приобрел у сельского мира земельный надел в пять десятин, купил лошадь. Ему нарезали усад. Варвара рассадила яблони и груши, разбила огород, завела кур. Трудно дать представление о той степени скопидомства, до которой доходят крестьяне, когда стремятся выбиться в люди. Не зажигали огня, чтобы экономить на керосине и спичках. Ходили даже босые и, только выходя на улицу, обувались в лапти. Клали в хлеб лебеду, осиновую кору, мелкую мякину. Яйца, масло, овощи из огорода, яблоки из сада — все это шло на рынок. Не знали ни нижнего белья, ни мыла. Дров не покупали. Варвара ходила с детьми в барский перелесок и собирала там хворост. Дети весной ползали по оврагам, собирали щавель и крапиву, из которых варили щи. Зимой питались черным-хлебом и кислой капустой. Масло растительное и то было исключено. В доме никакой мебели, кроме деревянного стола и самодельных лавок. Спали на рогожах, без подушек, окутывались старой одеждой. Несмотря на это, в доме царило полное довольство, счастьем сияли глаза детей. Варвара не ходила — летала. Первый раз за всю историю села видели люди, как батрак с Голошубихи завел свою землю и свою лошадь.
Лошадь обожали, ею гордились, за ней ухаживали, ее ласкали, ее мыли, чесали, гладили, украшали лентами, ее видели во сне! Дети вскакивали по ночам и убегали в ночное, доглядывали, как пасется их старый мерин Васька. Надо было видеть их торжество, когда с поля возвращался отец и проезжал на мерине по улице, на которой первый раз колесо телеги примяло траву. Дети стремительно неслись навстречу, бросались с лету в телегу, брали в руки вожжи и на глазах у изумленной бедноты, понукая лошадь, подъезжали к своей избе. И тут уж всей семьей распрягали: кто нес дугу, кто хомут, кто чистил Ваську, кто совал ему отборный кусок хлеба. Мерин был старый, работящий и умный. Он сразу полюбил всю семью и охотно шел на голос не только взрослых, но и детей.