Девки
Шрифт:
Узкое полотнище небес блекло. Свет хилых звезд застывал в отягченных снегом ветках хвои.
Канашев, выбрав прогалину, вышел по насту на опушку. И он различил ватаги домов, родную свою улочку и даже, как казалось ему, угадал свой дом без крыши, оголенный пожаром, сад, пустующее гумно и развалины высоченного некогда овина рядом. Вон Голошубиха, серые кучи построек, почернелая солома, завалившиеся плетни.
Тяжкие размышления при виде родных мест надрывали сердце.
С родных мест он уже согнан, уже отступил на болото, для общества он уже отрезанный ломоть, пропадущая сила, как те из мужиков, которые за конокрадство ссылались миром в Сибирь... Село задорно глядело на него точками красноватых огоньков. Оттуда доносился
Он прошел еще около километра и очутился на юру. Опять остановился и пригляделся. На полевом полотнище снегов постройки артели выделялись четко, и нельзя было не приметить — были они выше сельских, чуть не вровень с колокольней. Окна артельных домов были густо освещены. Люди там, надо думать, вели разговоры вовсе не душеспасительные. Наверно, сговаривались против него же: «Притих, кровосос... Прищемили хвост ему... А только хоть отруби собаке хвост, все равно не будет овца...»
Канашев припомнил, как шесть лет назад на этих местах холостежь гналась за стариками. Это было в пору, когда разыскивали мертвое тело Федора Лобанова. Он, Канашев, улепетнул тогда домой, опасаясь скандала. Этим началась на селе тревога, а теперь она разрастается.
Егор зябко поежился, пощупал, не выронил ли топор из-под кушака, и зашагал дальше, решив успокоиться. Но темные думы не покидали его.
Все оскудевает: и река обмелела, и поля истощали, и лес обмельчал. Сельский лес когда-то был огромен, покрывал округу добротным сосняком, стлался бесконечно, перемежаясь с палестинами [197] полей. Но теперь он беспощадно вырубался, местами вырождался в кустарник и вовсе пропадал на берегах речонок и около торных дорог. Еще уцелели места стародавних березовых рощ с густыми, непроходимыми долами, но и их становилось все меньше и меньше. В таких местах до последнего времени все «шалили». Мелкие мародеры, грабители, уцелевшие от эсеровских мятежей и кулацких восстаний первых лет революции и гражданской войны, имели пристанища в глухих лесных деревеньках, леса и дороги знали лучше всех и были малодоступны для районной милиции. Они на большаке грабили баб, идущих от мужей из города с денежными получками, снимали с них новые кофты, отбирали покупки.
197
Палестина — здесь обширное, далекое и глухое место.
Так, куда ни ткнись, обозначались нарушения должного порядка и благочестия. Расхрабрелые без удержу люди из молодых все дальше отходили от заветов отцов, от их тихих, мирных, казалось, вековечных устоев. Канашев опять вспомнил баптистский стих про «испытания», записку Трешникова, которая лежала в кармане, и, не помня, как это случилось, свернул на дорогу, ведущую к станции.
Давно забыл Канашев про то, что надобно ему завернуть в березняк, где хотел он раздобыть кривулину для телеги. Нет, мимо березняка, вкрапленного в хвойный лес, он прошел, не останавливаясь, и все шел и шел, минуя полянки, прогалины и низины с ракитником, минуя Мокрые Выселки, леспромхоз. Шел в направлении к станции Суроватиха.
Он перерезал массив хвойного девственного леса и вскоре вступил в полосу мелколесья. Тут ютилась ракита, рос частый осинник, густой можжевельник. Канашев двинулся еще дальше. Уже виднелись огни станции. Он остановился. Остановился и гадал. И вдруг одаль себя увидел двух матерых волков.
Один стоял на самой дороге, высокий, узкомордый; шерсть на хребте пышно топорщилась, и он был так худ, что брюхо его можно было бы зажать в кулак. Другой, по-видимому
198
Переярок — охотничье название молодого перегодовалого волка.
Оба нисколько не обеспокоились присутствием человека и продолжали оставаться на своих местах. Канашев обошел их, не робея, — с волками он знался с издетства. Когда он был мальчишкой, волки ночами хаживали без боязни по улицам, и часто случалось так, что бабы, ранним утром идя на колодцы, заставали их подле своих дворов и плетней.
Канашев пошел, не оглядываясь, и только очутившись в березняке, обернулся. К немалому удивлению он увидел, что волки бредут вслед за ним. Когда он остановился, в тот же момент остановились и они.
Канашев постоял немного и, оглядываясь на дорогу, пошел в глубь березняка. Выдергивая ноги из сугробов, он проделал изрядный путь и вернулся на старое место, к дороге.
О дороге он думал постоянно, и когда напал на свой след близ опушки, то признался себе, что занимала его вовсе не кривулина, а то — проезжал ли ночью этой дорогой кто-нибудь со станции или не проезжал. Надо полагать, что этой же дорогой поедет и Анныч, не врет же кум в записке.
Ему даже как-то легче стало оттого, что он признался себе — кривулина-то совсем не такое важное дело, чтобы идти за нею так далеко, да притом в полночь. Он приблизился к дороге и зажег спичку. На дороге, запорошенной снежком, следов от проезжающих подвод не было. Он успокоенно побрел дальше и вскоре остановился, чтобы послушать. Кругом была тяжкая, угрюмая тишина, как в погребе. Близилась полночь; Трифон, может быть, и соврал.
И теперь кривулина уже совеем ушла из головы: все внимание было отдано под власть одной задачи — наврал Трифон или не наврал? Канашев стоял и ждал, минуты проходили туго, как воз на немазаных колесах. Наконец он обернулся. Волки сидели близ него, так же спокойно, как раньше.
Он зажег спичку и бросил ее к волчьим мордам. Старший переступил передними лапами на месте и мотнул головою. Другой, помоложе, повернулся было, но увидел спокойствие старого и сел на прежнее место. При отсвете спички Канашев на мгновение увидел у матерого косые, злые и голодные глаза и поспешил отойти. Но когда он пошел от них, волки последовали за ним.
«Вот чудаки, — подумал Канашев, — видно, вовсе наморились. Весна на носу, скот ноне не выгоняется зря».
Он скрылся в березняк, выбрал там плохонький дубок и стал его рубить. Дубишко оказался суковатым и, надо полагать, не очень пригодным. Канашев старательно стесал топором с него кожу, отделал начерно и присел на пенек для отдыха. Тут, в чащобе, было сумрачно. Однако постепенно он пригляделся, стал различать предметы около и средь коряг, на расстоянии метров десяти, не более, увидал тех же двух волков, которых он покинул при дороге. На этот раз они стояли подле тонких березок, и оттого, а может, от чего другого, казались выше, и глазами целились на него, на Канашева.
Канашев насчитал четыре глаза, схожие с пуговицами-стекляшками на бабьих кофтах. Они так же зеленовато и тускло лучились, как пуговицы-стекляшки, и были неприятны настолько, что Канашев отвел свой взгляд в другую сторону. Тут он встретился с такими же пуговицами влево от себя и притом на более близком расстоянии.
Это его встревожило уже не на шутку. Он взял топор в руку и стал выбираться из чащобы к дороге на место, лишенное густоты мелколесья, но, когда пошел напрямик к дороге, наткнулся на волка, счетом пятого. Этот стоял подле пня, уныло дрожал. Приблизившись к нему, Канашев увидал, что нижняя челюсть волчья дрожит от истощения и голода. Он даже расслышал, как волк легонько стучал зубами.