Девки
Шрифт:
Но Тишка и не думал отпускать Паруньку. Он пытался перегнуть ее через стол. Парунька были цепкая и плотная — вырывалась, пальцами царапала ему горло:
— Уйди, говорю!
— Все равно вся округа знает, какая ты есть. Без толку честной притворяешься. Со всеми крутишь.
После этих слов все явственно услышали здоровенный шлепок. Тишка Колупан с ревом выбежал из чулана.
— Видно, нас убить, собрались? — кричал он.
Лицо его было в крови, волосы взлохмачены.
— Братцы, что это такое? Так-то нас полянские девки привечают! — зароптали зверевские парни. — Бей, братцы, окошки!
Зверевские парни полезли бить окошки, но вступились полянские:
— Безобразить нельзя. Не
Тишку Колупана оттолкнули к порогу. Тот подумал, что его собираются бить, закрыл лицо руками и закричал:
— Шпана вы, золотая рота [38] , а девки ваши порчены.
Тогда началась драка.
Сначала выбросили в снег Тишку Колупана — поддали ему ногой и оставили. Потом били его товарищей по головам и по спинам пустыми бутылками. Наваливались оравой на одного, пинали, хлестали по лицу; которые полегче, связывали башлыками, раскачивали и бросали в овраг, в глубокие сугробы — там они карабкались в снегу, а с высоты, от Парунькина двора, гоготали полянские ребята.
38
Золотая рота — (с иронией) босяки, низы общества.
В избе остались одни девки. Крепко коромыслом они приперли двери, шалями да запонами завесили окна.
Кто-то постучался. Через окно виднелась закутанная фигура в женской дубленой шубе.
— Марюха, девахи!
— Такая тоска, девоньки, — говорила, раздеваясь, она, — хоть вон беги из мужнего дому. Уж больно тяжело. Отпросилась к маме, вот к вам и зашла.
Подруги глядели на похудевшую Марью и качали головами.
— Бьет, Марюха?
— Дерется. Чем ни погодя. Места живого нет... А за огласку шкуру сдерет. Замучил, ноченьки не спамши. И что ни слово, то все — такая да эдакая. Насчет Федора подозревает. Ой, головушка вкруг идет!
— Коли так, уйди, Марюха. Прощать это не следует, — сказала Парунька. — Они надругаться будут, а мы молчи только? Ровно при буржуйном режиме! Бросай Канаша, и больше никаких! Брось его с бакалеей-то проклятой, а самому старику наплюй в бороду.
Марья села под иконами, наклонялась к столу. Все замолчали. Лежала тяжесть на сердцах девичьих, как камень. Подумалось каждой о доле бабьей — не схожа ли доля эта будет с Марьиной?
Марья опять тихонько заговорила:
— Старики встают ранехонько, с огнем. И мне наказывают: то дров принеси, то лошадь покорми, то воз на базар уложи. А муж не отпускает, ему по утрам желательно поиграть со мною. «Ты, — говорит, — нарошно от меня рано встаешь, видно, я тебе несладок». Отвечаю, — тятенька требует, — не верит... Ну, и опять колотушки. Попробуй, потрафь вот.
Девки вздыхали да охали.
— Вчера вхожу в горницу, свекровь в сундуке моем роется: «Не таскаешь ли ты, — говорит, — из лавки сласти какие?» У меня даже коленки задрожали. «Побойся бога, мамынька, неужто я такая?» А она мне: «Нынче все одинаковые, и всего от вас ожидай». Срам, девохоньки! Некуда головушку преклонить...
Слезы Марьи размазались по лицу, изба наполнилась всхлипами. И вот тогда обнялись Марья с Парунькой и запели:
Кругом, кругом осиротела...Тянулись слова — длинные, как русская дорога, тоскливые, сердце надрывающие слова.
Со всхлипом зарыдала Марья, голос ее дрожал и рвался... Обнималось Парунькино пение с робкими рыданиями Марьи, и вековой печалью ложились они на девичьи сердца. Зачинала Марья:
Кругом несчастна...Голос
Девки кулаками подперли скулы. Тяжелой тоской стлались слова, колыхали, тревожили, уносили:
К меже [39] головку приклонила, Сама несчастлива была...И о тягучем горе, о неповторяемости прошлого говорила песня:
С тобой все счастье улетело И не воротится назад...Марья заночевала у Паруньки. Утром Парунька советовала:
— Все-таки родной отец — поймет, побьет, а тут и сжалится. Собирайся.
39
Межа — непропаханная узкая полоса между полями.
— Убьет, Паруха, право, убьет!
Дымились трубы. Было тихо. Ребятишки играли в бабки [40] у изб. С сумками шли в школу ученики. Снег был жесткий, как сахар, искрился и приятно ослеплял. Проехал мужик с дровами. На колодце громко переговаривались бабы.
Наклонив голову, Марья шла за Парунькой в родной дом. Дядя Василий, морщинистый мужик с редкой рыжей бородой, давал на дворе овцам корм.
Марья остановилась у ворот, а Парунька вошла во двор: чуяла Марья, как колотится сердце в груди, подгибаются ноги от боязни, и уж казалось ей — напрасно послушалась подругу, осрамила отца и себя.
40
Бабки — старинная русская спортивная игра типа игры в городки, только вместо городков и бит использовались кости домашних животных.
Из глубины двора неслась певучая речь Паруньки, сдержанная, пропадающая в шепоте и доходящая до крика. Отчетливо, визгливым тенорком отец произнес:
— Смутьянка!
Он вышел и приблизился к дочери с нарочитой медлительностью, развалистой и спокойной. Лохмотья дубленой шубы, заскорузлые от коровьего корма, стукались о колени, шапка надвинута на глаза, в бороде мякина [41] .
— Марютка, ты что это, а? — спросил он.
Дочь молчала.
— Ну, говори, зачем пришла?
41
Мякина — отбросы, получаемые при молотьбе хозяйственных растений и состоящие из обломков колосьев, стеблей и т.п., употр. как корм скоту.
— Жить пришла, — тихо ответила Марья.
— Жить? Да ты сообразила головой-то, что ты наделала, а? Ведь от людей и то стыдно, дуреха. Что скажут шабры? [42] От мужа убегла? Было с кем у нас в роду то, а? Марютка, Марютка, глупая голова твоя!
Поняла Марья — отец уговором хочет взять, видно, жалость его прошибла. Еще горше стало на сердце, села в сани, закуталась шалью и заревела.
Дядя Василий вытер мучные руки о шубу, потоптался на месте и сказал:
42
Шабёр — сосед; товарищ по какому-нибудь делу.