Девочка на шаре
Шрифт:
— Странно, странно, более чем странно.
— Да она и сама девица с придурью. Чего ты хотел?
— Да, но такие надежды… Ее же называли чуть ли не новым гуру синематографии.
— И название дурацкое — «Фантом с киноаппаратом»! Почему фантом?
— Потому что во всем претензия на оригинальность! Нет чтобы назвать по-людски «Человек с киноаппаратом»!
— Н-да… Сумбур вместо кино. Хаос!
— Жаль, весьма жаль.
— Да вы, дружище, ничего не поняли! Это же комическая!
Выпорхнула Лизхен. Остановилась посреди коридора, озираясь в поисках Ленни. Не нашла. К ней подкатился кругленький Колбридж. Увлек за собой. Видимо, повел в монтажную. Ленни вышла из своего потайного уголка и, повесив рыжую головку, тоже побрела к монтажной. Ну вот и все.
— Мадемуазель? — раздался сзади голос. Она оглянулась. К ней подходил месье Гайар. — Я поздрррави-ить! — Он взял ее руку, поцеловал и слегка сжал, не отпуская, словно боялся, что она упорхнет, не дослушав его. — Се манифик! Великольепно! Восторррг! Мадемуазель такой мальенкий девочка, но сказать новый слово в синема! Уверррен, ви дальеко пойти. Верррить мне. Я — стрррелян ворробу-ушек. Наш мезон де коммерррс пррредлагать мадемуазель поездка на всемирррный Паррри экспозисьон. Ми пррредставлять фильма и устрраивать показ вьесь ле монд. Как ви смотррреть?
Ленни была ошеломлена. Представлять фильм на Парижской выставке? Прокатывать по всему миру? Да что ж это такое? А как же сумбур вместо кино? Как же…
— Да, спасибо, — пробормотала она, чувствуя, что сейчас упадет в обморок. — То есть нет, спасибо. Права на фильм принадлежат компании «Новый Парадиз». Я… Извините… Мне надо сесть…
Месье Гайар подхватил ее и, нашептывая что-то на ухо, потащил в конец коридора, к диванчику, стоявшему рядом с открытым окном. Вслед им задумчиво смотрел Евграф Анатольев, куривший сигариллку в маленькой нише. «Так, так», — приговаривал он и, забыв о помпезном халате и тюбетейке, а также о том, что является «продюсером всего сущего», скреб в затылке.
На следующий день Ленни, взяв с собой рыжего спаниеля Робеспьера, уехала в Ялту.
…Со стороны подъездной аллеи раздался звук клаксона, шорох шин по гравию и скрип тормозов. Ожогин с удивлением поднял голову. Он сидел на своей любимой каменной террасе на бывшей даче Нины Петровны Зарецкой, а с прошлой недели — его собственной. Зарецкая так быстро ответила согласием на предложение продать дачу, будто стремилась как можно скорее избавиться от дома, в котором пережила, быть может, самые болезненные минуты своей жизни. Ожогин переехал тотчас, как только бумаги были подписаны, и, водворившись в своей старой спальне, вот уже неделю спал на продавленном диване, пытаясь в складках одеяла, в ямках подушек, в глухом постанывании и скрипе пружин уловить воспоминания о той, первой их с Ленни ночи, как будто случайные ее кадры могли затаиться в темноте и если напрячь зрение и слух, то можно снова вызвать их и глянуть на них, беззвучно повторяя ее и свои слова. Может быть, именно так и смотрят настоящие мелодрамы самые преданные зрители? Затаившись в многообещающем мраке своих воспоминаний? Однако переехав, он обнаружил, что без Чардынина, без Пети, который тоже завел взрослую жизнь, покинув их общее холостяцкое логово, и с тоской по Ленни чувствует себя совершенно обездоленным и никому не нужным в этих огромных пустых комнатах. По вечерам он в унынии сидел на террасе. Июль, распахнувший небосклон и наполнивший сад запахом меда, не радовал его. Вот кто-то приехал… Он с раздражением подумал о том, что сейчас надо будет «делать лицо» и вести пустую беседу с докучливым гостем. Встал и, перегнувшись через перила, стал смотреть на дорожку, огибающую веранду. В кустах мелькнуло белое платье. Еще секунда и… Он задохнулся. По дорожке шла Ленни. Что-то неуловимо изменилось в ней. Он сразу почувствовал это, но еще толком не понял, что именно. Она шла очень медленно, глядя в землю и тихо улыбаясь самой себе. У ног ее вился рыжий спаниель. Со стороны дома к ней уже катились с лаем и визгом пудели Чарлуня и Дэзи и спаниель Бунчевский.
— Ну здравствуй, здравствуй, Дэзинька! Здравствуй, Чарлуня! Буня, а ты что такой хмурый? Вот вам новый товарищ, Робеспьер, можно попросту — Робби. Буня, ну ты совсем мизантропом заделался! Ревнуешь, что ли? Иди понюхай Робби. Робинька, это Буня, он тут главный. Слушайся его во всем.
Она все болтала, и болтала, и смеялась, а Ожогин глядел на нее сверху, не веря, что все это происходит на самом деле. Наконец прошептал:
— Ленни.
Она подняла голову. Неужели услышала его шепот в этом гвалте? Выражение ее лица переменилось. Она больше не улыбалась. Смотрела настороженно и выжидающе.
— А я не одна, — сказала она.
— Я вижу. — Он кивнул на рыжего спаниеля.
Она нахмурилась.
— Я не одна, — настойчиво повторила она, и он вдруг понял.
Он понял, и что-то жаркое, ослепительное, огненное накатилось на него, чуть не сбило с ног, накрыло с головой и подняло — ошеломленного и оглушенного — в воздух. Потом отступило, откатилось, и он обнаружил себя по-прежнему стоящим на террасе, вцепившись в перила. Голова кружилась. Во рту пересохло. Взмокшие руки дрожали. Вдруг он сорвался с места, бегом пересек террасу, пролетел лестницу, пронесся по двору и, огибая дом, неожиданно остановился. Испугался — сейчас завернет за угол, а ее нет. Исчезла. Он пошел осторожно, с колотящимся сердцем, все замедляя и замедляя шаг, почти крадучись. Выглянул из-за куста на дорожку. Она стояла, опустив руки, и ждала. Он бросился к ней и стал судорожно ощупывать ее лицо, голову, плечи, руки, как будто за те две минуты, что она оставалась без присмотра, что-то могло повредиться в ней.
— Сейчас… сейчас… сию секунду… — бормотал он, задыхаясь.
Она, смеясь, отводила его прыгающие руки, а сама уже обнимала, гладила лицо, волосы, шею.
— Что сейчас? Что сейчас? Да скажи ты толком!
— Сейчас венчаться! Сию секунду!
Они венчались назавтра, в маленькой церковке, недавно выстроенной Ожогиным в одном из укромных уголков «Нового Парадиза».
Коробки с «Фантомом…», которые Ленни привезла с собой, были поставлены в ротонде — ее бывшей монтажной, — да так и стояли под столом, ожидая, когда ими распорядятся. Несколько раз Ожогин предлагал Ленни устроить просмотр, но она отмахивалась:
— Потом, потом.
— Но покажи хоть мне!
— Тоже потом. Как-нибудь.
Ожогин не настаивал. Когда захочет — покажет, и они вместе решат, что делать с фильмой. Ленни же испытывала к собственному произведению странное чувство недоумения и отчуждения. Он, фильм, пугал ее. Сказать по правде, она не знала, как к нему относиться. Реакция киношников и друзей-художников на московском просмотре выбила ее из колеи. Если ничего не поняли люди, которые должны были все понять, то что говорить о публике? А может быть, это она ничего не понимает и на экране действительно — сумбур, хаос? Но месье Гайар с его восторгами… Ленни не знала, кого слушать и слушать ли вообще хоть кого-то, перестала доверять себе и, не в силах утихомирить ветры, бушующие в ней самой, решила, что ветры, запечатленные на пленку, пусть пока полежат в тишине. Сама же плескалась в своей любви. Понимание Ожогиным ее смутного состояния, его деликатная поддержка и молчание успокаивали ее.
Днем она ездила с ним на студию. Смотрела, как снимают другие. Невнятные пока идеи следующего фильма уже бродили у нее в голове, но она не торопилась, давая им свободу вызревания. Она вообще в это лето никуда не торопилась, что было так несвойственно для ее летучей натуры. Все время прислушивалась к себе и находила внутри себя нежный отклик на свои потаенные мысли. Иногда ей казалось, что она слышит два сплетающихся детских голоса, тогда она улыбалась, и улыбка долго колебалась на ее лице. Лето бабочкой порхало вокруг нее. Было безоблачно и тихо. Как-то на студии Ленни услышала разговор о Зарецкой, о том, что та спешно продала свой пай и, кажется, навсегда уехала за границу, и вечером вдруг спросила Ожогина: