Дэйви
Шрифт:
— Я работаю в «Быке и оружии». Заблудился.
— Неплохо звучит. А тебя никогда не учили говорить «сэр»? — Уличный фонарь, висевший неподалеку, высветил строгое тощее лицо мрачного вида, а это означало, что часовой не будет обращать внимания на все, что бы ты ни говорил, поскольку все давно решил, когда тебя еще и поблизости не было. Он вертел в руках свою дубинку; его сапог причинял мне боль.
— Хорошо, давай посмотрим твой пропуск.
Каждый, кто входил или выходил из Скоара ночью, должен был иметь пропуск с печатью городского совета, если не был одет в форму — то есть, солдатом гарнизона, священником или представителем высшей знати с татуировкой на плече в подтверждение этого. Конечно, свободные люди и низшая знать — (Мистеры, как Старый Джон и тому подобные) — не ходили по дорогам после темноты поодиночке,
— У меня нет пропуска, сэр. Вы знаете почему.
— Не намекай мне об этом. Ты знаешь, что каждый должен иметь пропуск, когда идет война.
— Война? — Я взрослый, поэтому привык к разговорам о возможной войне с Кэтскилом, но уделял этому не больше внимания, чем звону комара.
— Вчера объявили. Каждый знает об этом.
— Только не я, сэр. Заблудился вчера в лесу.
— Хорошо поешь! — сказал он, и мы вернулись к тому, с чего начали. Если войну объявили вчера, неужели Эммия не говорила мне об этом? Может, она говорила, когда я был в бреду.
— Хорошо, итак, что ты делаешь в этом, там, как ты сказал, называется это проклятое место?
— «Бык и оружие», сэр. Дворовый парень. Спросите Мистера Джона Робсона. Мистера. А также члена городского совета.
Я не порицал его за то, что сказанное не произвело на него впечатления. Мистеры идут пара за грош. Даже эсквайр[44] не имеет престижной татуировки на плече, а эсквайр — это наибольшее, чего мог бы достигнуть Старый Джон. Часовой ногой перекачивал меня со стороны в сторону, причиняя боль и взбалтывая живот.
— Я слыхал, говорят, в Кэтскиле есть много рыжеволосого дерьма. Не пройдет. Собираешься прокрасться в город? И упираешь на эту ложь о Мистере, который мне больно нужен: такой сукин сын, как ты, будет учить меня приличиям, пукающий соплячок, которого унесет сильный ветер. Даже если не врешь, ты должен получить хорошую взбучку. Отведу тебя к капитану, вот что я собираюсь сделать. У него даже этот гомик Мистер Джон, как-там-его, не поможет тебе.
Я обозвал его голозадым сукиным сыном и теперь, когда я вспоминаю об этом, считаю, что нехорошо было произносить такие слова.
— Тогда выдай себя сам, кэтскил. Ты — кэтскильский шпион. Никакой крепостной слуга не собирается говорить об этом проклятому члену городского правительства. Скорее!
Он стал препятствием между мной и Эммией, только и всего, вряд ли чем-то большим. Он приказал мне подняться, но его нога все еще давила на меня. Я схватил ее, рванул, и он полетел, задница оказалась над грудиной.
Часовой недооценил моей силы из-за моих пустяковых размеров и врожденного глуповатого вида. Он ударился медным шлемом о частокол, кость его шеи с треском сломалась, и, когда распростерся на земле, был уже мертв, как бывает с любым человеком.
Никакого пульса на его горле; его голова шлепнулась, когда я тряс его. Я уловил запах смерти — кишечник бедняги опорожнился. Поблизости ни души; лишь густые тени от единственного тусклого уличного фонаря. Звук удара шлема о бревна был негромкий. Я мог бы перелезть обратно через частокол и уйти навсегда, но я сделал совсем не так.
Когда я стоял на коленях, пристально вглядываясь в него, вселенная все еще была наполнена моим жгучим желанием Эммии, которое тащило меня
Я покинул его, совсем не питая к нему ненависти, а также не очень сильно укоряя себя. Не думал я также, прокрадываясь через город, об оке господнем, созерцающем каждый наш поступок, как твердило мне церковное учение. И я с любопытством думаю об этом, так как тогда я отнюдь не был расположен для каких-либо определенных раздумий.
Никто в то время не находился вне дома, кроме часовых, нескольких бездельников и пьяниц, да пятидесятицентовых проституток, всех их я мог избежать. В более респектабельном районе, где находился «Бык и оружие», активности проституток не наблюдалось. Свет в гостинице горел только в баре; я уловил монотонный голос Старого Джона, что-то говорившего какому-то вежливому посетителю, который, вероятно, хотел идти спать. Луна стояла довольно высоко. Я видел ее слабые проблески на листьях плюща. Я взбирался мягко, легко и уверенно перелез через подоконник.
При лунном свете я видел слабые очертания: стула, части угловатого темного предмета, вероятно, стола, и тусклое движение рядом — ну, это был я сам, мое изображение в стенном зеркале у окна. Я наблюдал, как изображение сняло рубашку и набедренную повязку, положило на них пояс с ножом, и стояло обнаженное, словно напрочь прикрепленное своим спокойствием. Потом Эммия зашевелилась, бормоча сквозь сон, и я подошел к ней.
Моя тень закрывала ее от луны. Когда я двинулся, то обнаружил ее при лунном свете; вероятно, она излучала тепло в темноте, ее теплому телу понравилось прикосновение, когда я нагнулся над ней и моя рука коснулась нежной шелковистой кожи. Она лежала на боку, спиной ко мне. Откинутая простыня покрывала ее талию, потому что этой ночью было душно, как в чудесное летнее время.
Пальцами я нежно отодвинул простыню дальше, едва коснувшись выпуклости ее бедра. Так же легко прикоснулся к темной массе ее волос на подушке, к неясным очертаниям шеи и плеча, и удивился, как она могла спать, когда мое непослушное сердце так часто и тяжело колотилось. Я лег на кровати.
— Эммия, это просто я, Дэйви. Я хочу тебя. — Моя рука блуждала, удивляя меня, так как мое самое пылкое воображение никогда не могло бы подсказать мне, как мягка девичья кожа под пальцами любовника. — Не пугайся, Эммия — не поднимай никакого шума — это Дэйви. — Я не почувствовал пробуждения, только ее теплое тело повернулось к моему бедру, потом я ощутил пожатие ее руки, которое сообщило мне, что она не рассердилась и не испугалась. Позднее я задавал себе вопрос, могла ли она не просыпаться все это время, притворялась ли спящей, чтобы поиграть или посмотреть, что я буду делать. Теперь она уставилась на меня с подушки и прошептала:
— Дэйви, ты такой нехороший парень, не-хо-ро-ший — ну, о, почему ты опять ушел сегодня? На весь день! Такой дикий и словно безумный, что мне с тобой делать, в конце концов? — спокойная, тихая речь, как будто ничего особенного не происходило с нами двумя, лежавшими совершенно голыми на ее кровати среди ночи, пальцы моей руки гладили ее левую грудь, а затем рука двинулась ниже, так смело, насколько вам нравится, а она улыбалась.
Да, и так много для вчерашних упоминаний о добродетели и «не-должен-целовать-меня-снова». Она лежала, словно опавшие, долго державшиеся листья дуба, когда весенние ветры теряют терпение, так как я теперь целовал ее уверенно, смакуя прелестное тепло ее губ и языка, покусывал ее шею и говорил, что есть правильный путь и ложный путь и на этот раз мы, черт возьми, находимся на правильном пути, потому что я собираюсь войти в нее, несмотря ни на что — эй, ухнем! — и она захныкала: