Дэйви
Шрифт:
— Ты, действительно, хочешь присоединиться к нам, Дэйви, с необычным образом нашей жизни, которая совсем не безопасная, часто одинокая, трудная, утомительная, угрожающая?
— Да, — ответил я ей. — Да!
— И в результате страдать, в какой-то степени, от незаконченного школьного обучения?
Я не имел понятия, о каком виде школьного обучения она хотела сказать, — когда я наскоро заканчивал историю моей жизни, я уже поведал ей, что знаю все досконально о том, как обращаться с мулами. Но я повторил:
— Да, я буду… честно, я буду делать все!
При этом папа Рамли засмеялся, издавая булькающие звуки в свою бороду, но мадам Лора
— Эй, Лора, — сказал папа, — не говорил ли я тебе, что мне давно хотелось бы где-то найти для тебя большого, чудесного, черт возьми, грамотея, чтобы втиснуть в него все хорошее из этих книг, которые в этом фургоне изнашивали силу мулов все эти годы? Может, я нашел тебе даже больше, чем одного. Ты любишь читать книги, Сэм Лумис?
Мой отец выглянул наружу через одно из небольших окон — они были из настоящего стекла, искусно вшитого в прорези в холсте, так что никакой ветер не сорвал бы их и дождь не проник бы внутрь. На минуту или две он выглядел старше и более седым, мой отец, чем когда-либо прежде: если бы на его лице, напоминавшем каменную глыбу, и была скрытая радость, я не смог обнаружить ее.
— Это не моя судьба, папа Рамли, — сказал он. — Я пытался однажды получить немного образования после того, как мои юные годы давно прошли… нет, но это ничего не значит. Если леди будет учить моего мальчугана, я ручаюсь за него, он будет внимать урокам и извлекать пользу из них.
Папа Рамли поднялся, хлопнул Сэма по плечу и кивнул мне.
— Он играет на своем горне также довольно хорошо, — сказал он. — Ну, оставайтесь. Послушайте, джентльмены — вам повезло! Да, сэр, просто так случилось, что вы встретились мне в удачное время: я пережил потрясение, когда родился достаточно давно, более того — я еще не умер. Самое лучшее время перехватить человека, понимаете? — где-то в междучасье рождения и смерти. И если сукин сын не даст вам хороший ответ — он не даст его никогда.
21
Мы действительно остались — на четыре года.
В трезвом состоянии папа Рамли был остроумен и внимателен; выпив, он все еще отличался самокритичностью, если не достигал того определенного уровня опьянения, чего он не мог никогда признавать и впадал в глубокое отчаяние, — тогда он не мог здраво судить в своей безысходности, кому-то приходилось стоять рядом и пить с ним, пока он не падал навзничь. За исключением таких, очень редких, критических моментов, вокруг его печального лица всегда светился ореол радости, так же как его очень громкий смех содержал в себе обертоны печали. Такое состояние справедливо для всех нас, но в нем оно казалось более очевидным, как будто природа, играя наверняка и скупо разливая эмоциональность большинству из нас чайными ложками, плеснула в папу Рамли целое ведро.
Папа привык заявлять, что он боролся, и упорно трудился, и попустительствовал, чтобы сделаться хозяином самой лучшей, черт возьми, труппы в мире, по той простой причине, что в душе он был, черт возьми, благодетелем рода человеческого, который без него, вероятно, сдох бы от собственной скуки, и скупости, и невезения, и всеобщей отвратительной глупости. И это, в самом деле, так, когда вы с трудом воспринимаете его аргументацию, он, действительно, кажется, не имеет совсем ничего против «еловеества», за исключением того, что он, наверно, никогда не произнесет, черт-бы-его-побрал, это слово с буквой «ч».
У
Во всяком случае, это был хороший, внушительный нос и небесполезный для труппы, ибо он сигнализировал о настроении хозяина: если он оставался красным или розовым, цвета заката солнца, особенно беспокоиться было нечего; но, если начинал белеть, в то время, как папа все еще оставался трезвым, мудрее всего было вовремя смотать удочки и надеяться на лучшее (ожидая худшего), предполагая, что чувствовал за собой какую-то вину. Его глаза также выполняли важную сигнальную функцию — маленькие, черные и беспокойные. Их окраска изменялась прямо противоположно носу, они наливались кровью, когда папа был воинственно настроен — но, конечно, если ты в тот момент находишься достаточно близко и замечаешь вздутые жилы, то вряд ли спасешься бегством.
Я совсем не помню случая, чтобы он избил кого-либо, кто, согласно пониманию папы, не заслужил этого. Каждый, кто заслуживал, получал быстрое успокаивающее ощущение, что на него падает высокое здание, и, когда он выбирался из-под него, всегда изумительно неповрежденный, он мог делать так, как скажет папа, черт подери, или уходить. За все время моего пребывания с труппой Рамли никто не уходил добровольно, пока не ушел я, а когда я уходил, в этом не было вины папы или моей: прощался он со мной по-дружески и высказал добрые пожелания. Если бы я мог когда-нибудь встретить его снова — праздное замечание, учитывая огромное море между нами и без малейшей надежды, что кто-либо из нас снова вернется в наши родные страны, — это стало бы поводом для любезной беседы и довольно длительной выпивки. Ему накрутило уже семьдесят, теперь, когда я думаю об этом, — и, все же он казался таким прочным, что для меня не было бы неожиданностью узнать, что труппа все еще под его началом, все так же где-то путешествует, а сам он все еще олицетворяет закон и всех пророков.
Он никогда не бывал грубым с женщинами, исключая любовную грубость, которую он, вероятно, допускал, когда брал одну из них на ночь, или на неделю, или на более длительнее время, если это устраивало обоих. Время от времени я слышал, что они мелодично вопили из спального помещения в его фургоне — смеясь в следующее мгновение, или, задыхаясь, восторженно что-то выкрикивали, так женщина не будет поступать, если ее по-настоящему не возбудить. И я видел их, когда они выходили оттуда, очень измятые и потрепанные, но всегда удовлетворенные.