Дикий мед
Шрифт:
— К нам? — угрюмо спросил Васьков, не глядя на нее.
Варвара подумала, что шофер обижается за карточки, которые она все еще не напечатала.
Васьков только махнул рукой, когда на выезде из ворот обменного пункта Варвара сказала, что была очень занята и что карточки скоро будут готовы.
— А зачем они Васькову? На себя любоваться не с руки, а чтоб жена слезы проливала, вспоминая, какой такой у нее был Васьков, — тоже радость небольшая.
Васьков гнал машину по знакомой дороге, быстро стемнело, уже не видно было его лица, только по тому, как горбился шофер, как втягивал он голову в плечи, можно было понять, что Васькову невесело, что какой-то червяк грызет его беззаботную шоферскую душу.
— Плохое письмо из дому получили, Васьков? —
Васьков не ответил. Варвара не повторила вопроса: не хочет Васьков делиться с ней своею заботой — не надо, может, ему так легче. Наученная опытом своей внутренней жизни, Варвара знала, что у каждого человека в каждую минуту его жизни есть большая или маленькая тайна, которую он оберегает и не хочет никому выдавать, потому что считает эту тайну личного переживания важной только для себя и ни для кого другого не интересной. Другое дело, что есть люди, по виду которых никогда не узнаешь, чем наполнена их жизнь, люди с крепким защитным покровом, сквозь который не скоро доберешься до их сути. Она не относится к таким людям. Хорошо, что сейчас темно и Васьков не может прочесть того ожидания, которое написано на лице Варвары. Хорошо, что можно молчать и думать о своем… Мотор гудит равномерно, машина подпрыгивает на выбоинах, давно уже остался позади обменный пункт и те перекрестки, у которых она целый день жарилась на солнце, ожидая попутных машин, и та ивовая пунька, где легла ей на грудь молящая рука Кустова, — все это уже далеко от нее.
Наверно, Варвара не смогла бы вынести всего, что случилось с нею за эти дни, если б не жила в душе у нее тайна ее любви. Ни на минуту не угасал в ней тот огонек, отсвет которого можно было видеть в ее глазах, тот маленький огонек, которого все же хватало, чтоб осветить особенным светом и согреть особенным теплом все, что она видела вокруг. Свойством ее любви, которую она упрямо скрывала и не могла скрыть ни от себя, ни от людей, — свойством ее любви было освещать и согревать все существующее вокруг. Любя Лажечникова, Варвара любила не только себя и свою любовь к нему, она любила всю землю и всех людей на земле. Любовь наполняла ее добротой, иногда она даже боялась, что эта доброта ослепит ее, сделает неспособной видеть разницу между добром и тем злом, которое существует в мире и которое надо ненавидеть.
«Нет, я не могу быть только доброй, — думала Варвара, — не могу быть только доброй и жалеть всех без разбора. Если я буду жалеть всех, то я должна жалеть и фашиста, который вот уже два года разрушает, жжет, убивает на моей земле… Разве я могу жалеть того фашиста, который убил Шрайбмана, и Гулояна, и других, кого я не знаю, не видела никогда? У каждого из них была своя радость в жизни, и эта радость наполняла их добротой, но они не могли не противостать убийству, не должны были допустить, чтоб радость и доброта ослепили их. Моя доброта относится только к добру, когда же она начнет относиться и к злу, она сама сделается злом, я перестану быть доброй, сделаюсь равнодушной ко всему, что происходит не только во мне и со мною, но и вокруг меня, во всем мире…»
— А я заезжал к вам, — вдруг прервал ее мысли Васьков. — Два раза приезжал… Да вас все не было.
Видно, что-то оттаяло в душе Васькова, раз он решил заговорить с Варварой.
— Боевой народ ваши корреспонденты!.. Я там у вас с одним познакомился… забыл, как фамилия… свой в доску, хоть и подполковник!
— Пасеков?
— Он и есть, Пасеков!
Чем мог затронуть душу бывалого шофера Пасеков?
Пасеков не произвел на Варвару особенного впечатления, разве что умение его быть «своим в доску», как выразился Васьков, заметила она, когда готовились ко дню рождения Дубковского, к празднику, который так плохо кончился… Значит, у Пасекова есть еще что-то, кроме качеств «рубахи-парня», она этого не заметила, а Васьков заметил.
— Подполковник Пасеков на штурмовку летал.
— Ну? — восхищенно откликнулась Варвара.
— Я сам сначала думал, что ну! А выходит, летал, — не отрывая глаз от темной
— Он вам сам рассказывал?
— Зачем сам? Там у них шофер есть, шофер и рассказывал. Летчика, говорит, ранило, но он дотянул-таки до своего аэродрома, только потом упал без сознания, много крови потерял… А Пасеков сел и написал в газету, как и что было… Интересно будет теперь прочесть.
Чтоб написать о боевых действиях летчиков, не обязательно подниматься в воздух. Война не спорт. При всех своих качествах Пасеков не такой человек, чтоб искать острых ощущений там, где другие идут на смерть.
И вдруг Варвара со всей ясностью поняла, зачем Пасеков летал на штурмовку. Он не мог оставаться наблюдателем там, где каждый отдает себя до конца. И не потому он полетел на штурмовку, что встретил знакомого летчика, — глупости! Она хорошо знает унизительное чувство непричастности к боевому коллективу. Это чувство не раз заставляло ее уклоняться от прямых корреспондентских обязанностей и браться за такие вещи, о которых потом жутко было и вспоминать.
Варвара усмехнулась в темноте. Она невольно поставила себя на одну доску с Пасековым. Хорошо, что никто не может увидеть в эту минуту ее лицо, — имел бы случай убедиться, какие самодовольные дурехи бывают на свете. Только представить ее в кабине самолета, который летит над колонной немецких танков, пикирует, стреляет из своей пушки или сбрасывает бомбы, — умереть со смеху можно! Нет, она не способна на такие подвиги. Васьков вдруг свернул с шоссе и поехал, как Варваре показалось, прямо по полю, подминая колесами грузовика темную стену высоких хлебов.
«Как же мы тут проедем?» — подумала было Варвара, но прежние ее мысли были сильнее, и она уже опять думала не о дороге, а о Пасекове и о его полете на штурмовку.
Варвара охотно думала о Пасекове. Его полет не был продиктован необходимостью, как не было продиктовано необходимостью и ее ползание по полю, вытаскивание и перевязывание раненых. А что же ты должна была делать? Варвара не на шутку рассердилась на себя. Смотреть, как раненые истекают кровью, ожидая санинструкторов, и фотографировать их искаженные страданием лица? Могла бы ты после этого глядеть людям в глаза? Могла бы не презирать себя? Да пропади они пропадом, все снимки, какое ей дело до того, что она корреспондент! Она не только корреспондент, но и человек… Вот до чего можно докатиться! Когда утрачиваешь разницу между добром и злом, становишься механизмом для выполнения прямых обязанностей, машиной без сердца и души. Пасеков правильно сделал, что полетел на штурмовку.
Варвара поймала себя еще на одном преступлении.
Она пряталась за мыслями о Пасекове от мыслей о себе, потому что ей было страшно — она и хотела и боялась новой встречи с Лажечниковым, воображала и не могла вообразить, как эта встреча произойдет, как она подойдет к нему, что скажет… Господи, что она может ему сказать! Просто ей нужно быть рядом с ним, нужно видеть его, слышать голос, а слова… Варвара никогда не умела произносить те горькие и желанные слова, которые звучали в ней, ей казалось, что они теряют все свое волшебство, если их произнесешь вслух; не любила она и слушать эти слова, не любила и боялась. Хорошо, что Лажечников умеет сдерживаться, он ни словом не дал ей понять, что и его душу потрясло видение фосфорических пней, — что это было так, Варвара не сомневалась. Он не мог не чувствовать того же, что чувствовала она на сказочной поляне, она знала это безошибочно и была благодарна Лажечникову за то, что он ни тогда, ни потом не поспешил со словами, которые могли бы разрушить все очарование их ночного похода в батальон капитана Жука. Он даже смог погасить иронией трепет и восторг, вспыхнувшие в нем: «Гнилые пни — только и всего!» В иронии Лажечникова было больше настоящего чувства сильного человека, который знает цену своему сердцу, чем могло бы вместиться в словах, которые легко произносят другие.