Дикий мед
Шрифт:
— Немцы разные есть, — сказал Лажечников, словно вслух думая над каждым своим словом, — не все они фашисты… С хорошими немцами почему бы и чаю не выпить.
— Нет хороших немцев! — крикнул капитан Жук, как пружиной подброшенный на шинели. — Вы Сталинград помните? Я в августе видел на переправе, как хорошие немцы из самолета обстреливали паром, которым переправляли детей через Волгу… Только панамки поплыли по воде… Белые такие, пикейные…
Жук промолчал о своих близнецах — девочке и мальчике, которые погибли под бомбами на шоссе Перемышль — Львов. Он не любил об этом говорить, его дети были живыми для него, молчанием он словно оберегал
— У немцев не только Гитлер есть, — продолжал думать вслух Лажечников, — был у них и Либкнехт, и Роза Люксембург была…
— Когда все это было! — Жук снова оперся о локоть. — Вы думаете, я не знаю? И Кильское восстание было, и баррикады в Гамбурге… И Тельман! Только когда это было, говорю! Если есть хорошие немцы, как они допустили, чтоб Гитлер их превратил в фашистов?
— Сильных уничтожили, а кто послабей, поплыл по течению. Придется нам еще и руку им подавать, выводить на берег.
— А по-моему, полковник, пускай тонут. Разлили море крови, пускай и тонут в нем…
Жук лег на грудь, уткнулся лицом в сгиб руки и замолчал. Он тяжело дышал, словно выполнил тяжелую физическую работу и устал от нее, но постепенно его дыхание становилось спокойней и ровней — Жук заснул или притворился спящим, чтобы не слушать спокойных, рассудительных слов командира полка.
Война тоже спала в этот час. Луна уже высоко стояла в небе и рассеивала свой призрачный свет, словно подсиненной известкой заливала берег, молчаливую воду, высокий камыш и вершины деревьев за рекою.
Только Лажечников не мог заснуть. Разговор с Жуком взволновал его, он не знал теперь, кто из них прав. Оказалось, что все вопросы, решение которых откладывалось на будущее, надо было решать уже сейчас. Избежать их нельзя было никак, потому что они возникали не по прихоти равнодушно любопытствующего ума, а из обремененного горем и скорбью живого сердца. Жук, ставя перед ним свой вопрос, уже имел на него ответ, поэтому и не захотел слушать его проповеди — притворился, что спит…
С виду Лажечников был спокойным и уравновешенным, его выдержке в самых тяжелых обстоятельствах все завидовали, его умение принимать решения в сложнейшей обстановке командир дивизии ставил в пример другим командирам. Лажечников умел держать себя в руках, умел не распускаться, но сегодня… сегодня он сам не понимал, почему остался ночевать на плацдарме. Прямой необходимости в этом не было. Хотя Лажечников говорил капитану Жуку правду, что его тревожит поведение немцев, но в глубине души он знал, что это не вся правда: у него были и другие причины для тревоги.
В кармане Лажечникова лежало наконец-то прочитанное письмо Юры. Неровными большими буквами на темной бумаге из тетради в три косых Юра тупым химическим карандашом писал, что ему очень хорошо живется в детском доме, что теперь у них уже весна, снег растаял, но на улицу не пускают, потому что у него каждый день повышенная температура.
Письмо было, как от взрослого, без всяких жалоб, и Лажечников мысленно удивлялся недетской суровости своего Юры. Но когда же писалось это письмо, если в Камышлове только стаял снег? Правда, весна там должна начинаться позже.
Как он, должно быть, вырос, его мальчик! Можно подумать, что не он писал письмо, а кто-то водил по бумаге его рукой, подсказывал ему эти законченные фразы, эти почти взрослые мысли. Ни одной жалобы, ни одного детского слова, только в конце большими буквами: «Папа, разбей фашистов и возьми меня отсюда!» —
Юрий Юрьевич… Что он делает теперь, в эту ночь, в эту минуту, его мальчик? Спит, свернувшись калачиком под плохоньким одеялом, или только притворяется, что сон сморил его, а на самом деле лежит тихонько и думает, думает, думает свою недетскую думу — о матери, которую никогда не увидит, об отце, который должен разбить фашистов для того, чтоб забрать его из чужого, холодного Камышлова на берег теплой речки, где можно сидеть с самодельной удочкой, в одних трусиках, без рубашки, босиком и ловить плотвичек на червячка?
Ухнула вдалеке пушка, словно спросонья, и снова залегла тишина над берегом и над рекою. Лажечников прислушался, ожидая нового выстрела, но уже ничего не было слышно, только камыш прошуршал тихо-тихо, будто вздохнул и снова погрузился в сон.
Какая тихая ночь! Словно нет войны, словно не сидел Лажечников сегодня под огнем в траншее полкового КП, словно вовсе не было этих тяжких лет, жгучей боли, горьких утрат.
Что может потерять Лажечников после смерти Ольги?
Бледное лицо Юры снова возникло перед глазами Лажечникова. Мальчику тяжело будет вырастать в детском доме… Сегодня Юра появился в его мыслях отдельно от матери, он был близко, рядом, а она на таком страшном расстоянии, что Лажечников еле восстанавливал в памяти черты ее лица. Неужели он забывает ее?
Чувство тяжкой вины охватило Лажечникова, и вместе о тем он чувствовал, что за ним нет вины перед Ольгой.
Нот, он ни в чем не виноват перед ней. Ни помыслом, ни биением сердца… Она ушла, и у него остался только Юра. Думая о нем, он всегда думал об Ольге. Всегда? До сегодняшнего дня. Сегодня Ольга очень далеко.
Он лежал на песке, на жесткой плащ-палатке, почти не дыша. Вот в чем он боялся признаться себе. Тяжелая капля упала ему на лицо. Он не открывал глаз. Может, он задремал и поэтому вздрогнул, когда яростный удар, казалось, всколыхнул обрыв, берег и закачал камыши за рекой. Жук тряс его за плечо. Небо было сплошь черным, его рассекали молнии.
— Нечего тут лежать, — грубовато сказал Жук, — я тут хозяин и отвечаю за вас.
Лажечников послушно пошел за командиром батальона в блиндаж.
Над обрывом слышались выстрелы, пулеметные очереди, дробь автоматов. Капитан Жук наскоро ополоснул лицо у реки и пошел на свой КП в кустах на обрыве, откуда невооруженным глазом было видно каждое движение немцев.
Лажечников говорил у блиндажа со штабом полка по телефону, когда от левого берега отделилась лодка, в которой стоял, широко расставив ноги и держа в руках перевернутую фуражку, командир дивизии.
«Зачем это он сюда? — подумал Лажечников, поднимаясь и шагая к берегу. — Нечего ему тут делать!»
Ваня вывел Костецкого из лодки. По лицу генерала Лажечников увидел, что ему совсем плохо. Костецкий вытер платком вспотевший лоб и с трудом накрыл голову фуражкой. В ответ на приветствие Лажечникова он только кивнул.
— Хорошо, что вы тут, полковник, — сказал Костецкий, — я прибыл вручить награды бронебойщикам Гулояну и Шрайбману.
Лажечников смотрел открытым взглядом в совсем почерневшее лицо командира дивизии, и по его глазам Костецкий не мог понять, о чем думает сейчас подчиненный ему командир полка.